РУССОВЕДЫ.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » РУССОВЕДЫ. » Книги от автора Григория Климова » Песнь победителя (Крылья холопа, Берлинский Кремль, Машина террора)


Песнь победителя (Крылья холопа, Берлинский Кремль, Машина террора)

Сообщений 151 страница 160 из 164

151

Приехав в Карлсхорст и открывая ключом дверь моей квартиры, я слышу надрывающийся звон телефона. Это звонит кто-то из моих товарищей. Я не снимаю трубки. Я не хочу видеть никого. Я должен остаться один, чтобы подвести результаты и обдумать дальнейшее.

Снова я хожу из угла в угол и не могу найти себе место. Итак, попытка войти в контакт с союзниками окончилась неудачей. В действительности всё выглядит не так просто, как это кажется на первый взгляд. Единственный результат – теперь мне ясно, что я должен идти на свой собственный страх и риск.

Пытаясь войти в контакт с союзниками, я интересовался не столько формальным выполнением поставленной задачи, как принципиальной стороной дела. Мне известно, что между американским военным губернатором Мак-Нарней и советским командованием существует секретное соглашение, по которому обе стороны взаимно обязуются выдавать дезертиров.

Англичане более предусмотрительны и они не заключали подобного договора. Но эта предусмотрительность служит малой гарантией для человека, посвящённого в обычаи военной разведки. Хотя я демобилизован и, таким образом, не являюсь дезертиром, одновременно с этим, у меня не написано на лбу, что я политический эмигрант.

Советские военные власти со своей стороны принимают соответствующие меры. Во всех случаях бегства советское командование обвиняет беглеца в тяжёлых криминальных преступлениях и затем требует его выдачи на основании международной практики выдачи уголовных преступников.

Близкое знакомство с подполковником Орловым (подполковник Орлов известен тем, что в 1948 году он росчерком пера отменил приговор советского Военного Трибунала по делу пяти берлинских юношей. Эти юноши были приговорены Военным Трибуналом к 25 годам каторжных работ каждый за срыв советского флага на Бранденбургских Воротах во время политической демонстрации.

Приговор и его последующая отмена характерны для советской юстиции – сначала дать устрашающий приговор, а затем отменить его, использовав все в пропагандных целях), главным военным Прокурором СВА, позволяет мне хорошо разбираться в этих вопросах.

В таких условиях понятно, почему я пытался предварительно восстановить связь на Запад. Это естественно придёт в голову каждому человеку. Но это внешняя сторона проблемы. Есть ещё и другая сторона, о которой я не подумал.

Я хожу из угла в угол и мои собственные поступки последних дней начинают казаться мне непростительной глупостью. Я не должен терять чувства действительности.

Категорическое сознание разрыва с прошлым слишком повлияло на меня. Я отрекся от своей жизни и как слепой котёнок сунулся в новый мир. Болезненное отрицание одной половины мира породило во мне ошибочное представление, что вторая половина мира безупречна. Я должен трезво смотреть фактам в лицо.

Я считаю себя инженером и забыл о том, что я офицер советского генштаба, прошедший высший шлиф кремлёвской школы. Ведь с таким же успехом я могу сейчас вернуться в Москву и месяцем позже поехать заграницу в аппарат военного атташе – командовать целым штабом тайных агентов, покупать и продавать тех, у кого я сегодня ищу убежища.

Я, не доверяющий всем и каждому, хочу доверия к себе! Кто поверит мне, когда я сам не знаю что, со мной происходит. Я чувствую только одно – во мне лопнула пружина и механизм негоден. Разве я имею право на доверие? Я – заблудившийся сталинский волчонок?!

Шагая по комнате, я слышу слова: «Непростительная глупость, товарищ Климов!» Я вздрагиваю и замечаю что эти слова я сказал вслух.

Я хотел восстановить контакт с союзниками. Хорошо, что из этого ничего не получилось! Мне, больше чем кому-либо, должны быть известны общепринятые правила войны в темноте. Хорошо встречают лишь того, кто заслужил доверие. Как это доверие заслуживается, мне тоже хорошо известно.

Человеком интересуются до тех пор, пока он может принести пользу. Если его считают достаточно глупым, то используют в пропагандных целях. После этого его выбрасывают на помойную яму. При случае беглецов обменивают на своих засыпавшихся агентов. Всё это делается тихо и без шума. И я хотел идти по этому пути?

«Плохо Вы усвоили мои уроки, товарищ Климов!» – звучит в моих ушах голос генерала Биязи.

Я знаю, что советская разведка под видом беглецов часто засылает на Запад своих агентов. Их маскируют так, что в течение долгих лет они не проявляют себя. Запад знает об этом. Правда, мне известна также инструкция, где в этих случаях, как правило, рекомендуется не пользоваться людьми русской национальности.

С одной стороны, русские возбуждают открытое подозрение, с другой стороны советская власть меньше всего полагается на советских людей. Но эта деталь неизвестна на Западе. И в таких условиях я, офицер советского генштаба, хотел сказать, что я есть я?

Внутренний разрыв с миром лжи пробудил во мне болезненную тягу к правде. Я искал доверия. К чему мне их доверие? Мне нужно только одно – чтобы меня оставили в покое. Я не знаю, что я буду делать дальше. Я только отрекся от всего. У меня в душе пусто. Я должен иметь передышку, чтобы найти новое содержание жизни.

Во мне всё больше и больше зреет решение – я должен исчезнуть, потерять лицо. До тех пор, пока я не найду нового лица.

Я подвёл черту под моим прошлым. Я не думал о будущем. Первая попытка войти в контакт с другим миром заставляет меня задуматься о будущем. Я стараюсь привести в систему все стоящие передо мной возможности.

Теперь я свободен от присяги и по правилам международной этики я свободен идти куда хочу. Я хочу отказаться от советского паспорта и стать бесподданным политическим эмигрантом.

Если ты хочешь быть политическим эмигрантом, ты должен отказаться от советского паспорта и не отказываться от твоей страны. Это означает, что ты отказываешься от всякой правовой защиты могущественного государства.

Ты стоишь голый и безоружный в том несовершенном мире, где считаются лишь с тем, кто силён – пусть это будет оружие в твоих руках, деньги в твоем кармане или танковые дивизии за твоей спиной.

Сегодня Кремль восстановил против себя весь мир. Люди окружающего мира, затаив страх и недоверие, с лицемерной улыбкой будут пожимать руку тех, кто имеет советский паспорт, а свои бессильные чувства будут изливать на тебя, потому что у тебя этого паспорта нет. Это одно лицо эмиграции.

Жизнь на чужбине нелегка. Я видел примеры. Я часто встречал в Берлине заслуживающих сожаления людей. Они говорили по-русски, но боялись разговаривать со мной. Иногда они охраняли мою автомашину около театра и были благодарны, когда я им давал пачку сигарет. Это второе лицо эмиграции.

Конечно, есть другой выход – простой и лёгкий. Для этого нужно отказаться от своей страны, от своего народа, от самого себя – нужно врасти в новую среду, жить её содержанием и её интересами, я не обвиняю таких людей, но они не возбуждают во мне симпатии.

Таковы для меня аспекты и возможности нового мира. Такова цена свободы!

0

152

Глубоко за полночь хожу я по комнате. Мертвая тишина царит в доме. Спит Карлсхорст. Кругом необъятное море чужого мира. Я чувствую его холодное безразличное дыхание.

Наконец, не раздеваясь, я ложусь на кушетку, засовываю пистолет под голову и засыпаю.

4.

Проходит ещё несколько дней. Все это время я живу двойной жизнью. Первую половину дня я провожу в Карлсхорсте – сдаю служебные дела, оформляю бумаги для отъезда в СССР, выслушиваю поздравления и пожелания знакомых.

Я вынужден делать вид человека, радующегося предстоящему возвращению домой, должен меняться адресами с обещанием писать из Москвы. Вторую половину дня я рыскаю по зимнему Берлину – навещаю моих немецких знакомых, незаметно зондирую почву. Мне нужно знать пути, которыми идут люди на Запад.

День за днём проходит безрезультатно. Обычный срок оформления к отъезду – три дня. Я провёл уже две недели.

Чем больше уходит время, тем тяжелее становится мне вести двойную игру. Я начинаю замечать, что мои нервы не выдерживают напряжения. Все чувства ненормально обострены. Знакомые, встретив меня на улице, спрашивают, чем я болен. Я ссылаюсь на грипп.

Я почти ничего не ем. Вид пищи вызывает во мне ощущение тошноты. Тело наполнено необычайной лёгкостью. Временами эта лёгкость переходит в припадки непреодолимой слабости. Незаметно для себя я засыпаю в трамвае или сидя за столом.

С каждым днём моё пребывание в Карлсхорсте становится всё опаснее. Мне приходится считаться с возможностью провала и принимать меры предосторожности. Советские офицеры в Германии часто собирали трофейное оружие. Также и у меня в доме целая коллекция оружия. Теперь я вспомнил о нём.

Я вытащил из угла шкафа немецкий автомат. Набив рожок патронами, я повесил автомат на вешалке у двери, прикрыв его шинелью. Поблизости я положил несколько запасных рожков и ящик с патронами.

Это на тот случай, если меня попытаются арестовать на квартире. Затем я зарядил свой крупнокалиберный парабеллум, сохранившийся у меня ещё с фронта.

На следующий день я поехал в окрестности Берлина и, заведя автомашину в заросли леса, начал методично, как на стрелковом полигоне, проверять оружие. Короткие автоматные очереди вспарывали морозную тишину зимнего вечера. Тяжёлые пули парабеллума рвали сочное тело молодых сосенок.

Осечки быть не должно! Всё что угодно – но только не оказаться в беспомощном положении. Я не думал много, я боялся только одного – осечки.

Так проходили дни. В один из этих дней, после очередных бесплодных блужданий по Берлину, я усталый и расстроенный вернулся поздно вечером домой. Меня охватила апатия. Видимо, мне не остается ничего другого, как идти на Запад вслепую, в надежде затеряться среди немецких беженцев.

Я сел за письменный стол. Мне не хотелось ни кушать, ни пить. Зато мне до боли хотелось иметь рядом с собой какое-либо живое существо, с кем я мог бы поделиться своими мыслями. Я чувствовал бесконечную усталость и опустошённость. Человек, потерявший лицо. Человек остался один.

Я вспоминаю, что после поездки в лес я не почистил оружие. Чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, я принимаюсь за смазку пистолета. Это на время успокаивает меня. На столе раз за разом звонит телефон. Я не отзываюсь и продолжаю своё занятие.

В окно смотрит чёрная ночь. Вся комната погружена в полумрак. Лишь на письменном столе горит яркая лампа под абажуром. В жёлтом пятне света холодно поблескивает маслянистое тело пистолета. Я бесцельно смотрю на безжизненный кусок металла и не могу отвести от него глаз. Мерцающий блеск притягивает меня к себе, зовёт и подсказывает.

Я пытаюсь оторваться от пистолета и оглядываюсь кругом. Кругом меня тишина. В этой напряжённой тишине мне чудится слабый шорох. Где-то совсем рядом. Я ищу этот звук и моё внимание привлекает согнутая тёмная фигура в углу письменного стола.

Там на грани между светом и полутьмой сидит скорчившись черная обезьяна. Она сидит и смотрит на меня. Смотрит и шевелит губами.

Когда-то один из моих знакомых подарил мне большую бронзовую статуэтку. На квадратном пьедестале чёрного мрамора набросаны кучей свитки пергамента, книги и реторты – материальные символы человеческой мысли. На всем этом с важным видом восседает на корточках отвратительная звероподобная обезьяна.

Она держит в волосатой лапе хрупкий человеческий череп и созерцает его с тупым любопытством. Гений скульптора воплотил в бронзе всю тщетность человеческих стремлений. Я поставил статуэтку на письменный стол и редко обращал на нее внимание.

Теперь я смотрю на чёрную обезьяну и вижу, что она шевелится. Одновременно в моей голове мелькает досадливая мысль – у меня начинаются галлюцинации. Я стараюсь отвлечь свои думы в другую сторону, но чёрная обезьяна не даёт мне покоя.

Я пытаюсь думать о прошлом. Ещё раз перед моими глазами проходят годы войны, Красная Площадь и Кремль. Ещё раз в моих ушах звучит волчий вой возбужденных чувств. «Первый из первых, среди лучших из лучших…» – звучит издалека.

«Завтра ты будешь последний среди последних, побеждённый среди побеждённых», – звучит где-то совсем рядом. Я поворачиваю голову. Это чёрная обезьяна смотрит на меня и шевелит губами.

Я пытаюсь думать о будущем. Передо мною открывается серая пустота, где я не вижу ничего. Там я должен буду отказаться от всей своей жизни, потерять лицо, уйти в ничто.

Уйти в ничто… Может быть, это можно сделать как-нибудь проще? Я смотрю на мерцающее маслом тело пистолета, протягиваю руку к нему и машинально играю предохранителем. Белая точка – красная точка. Теперь нажать спуск. Совсем просто…

«Посмотри – у тебя грязные пальцы», – шепчет чёрная обезьяна. – «Завтра тебя найдут грязным и небритым».

Я смотрю на свой палец, играющий на предохранителе, и вижу грязь под ногтями. Последние дни я сплю не раздеваясь и забываю следить за собой. Я встряхиваю головой. Пустота и одиночество оказываются тяжелее, чем я это мог предполагать. Я должен продержаться до конца. Осталось ещё немного. Так или иначе, скоро всё решится.

Меня угнетает пустота этих дней. Всю жизнь я служил долгу – и сомневался в нём. Я считал, что долг есть производное веры в непогрешимость основного принципа – и я упорно искал это рациональное зерно. Сегодня я убеждён в ложности основного принципа. Сегодня я потерял веру. Что дальше?

«Ты не потерял, а нашёл», – шепчет мне черная обезьяна. – «В отрицании прошлого ты нашел своё настоящее убеждение и тебя мучает чувство настоящего долга».

Еще раз я переношусь мыслями назад и воспоминаю, с каким нетерпением ожидал я конца войны, как страстно мечтал я о мирной жизни. И вот теперь, когда я могу уйти в эту мирную жизнь, когда исполняется моя голубая мечта – я бросаю всё и ухожу в обратную сторону. Почему?

Я подсознательно чувствую, что причина лежит в нависшей опасности новой войны. Я чувствую, что если бы не это обстоятельство, то я, вопреки всему, всё таки вернулся бы на родину и продолжал бы делить с ней все радости и печали. Возможность войны будит во мне глубокие и противоречивые чувства. Какая здесь связь?

0

153

В тишине комнаты я слышу шёпот. Чёрная обезьяна опять шевелит губами. Она шепчет мне: «Есть чувства, которые лежат так глубоко в сердце, что ты сам не решаешься признаться в них. Судьба Германии перед твоими глазами.

Теперь ты убеждён, что твою родину ожидает подобное будущее. Ты знаешь преступников, которые ведут твою родину к гибели, и не хочешь быть соучастником этого преступления.

Ты уходишь сегодня, чтобы бороться с ними в твоём завтра. Ты не хочешь признаться в этих мыслях – они кажутся тебе изменой. Помни, что если два отрицательных понятия перекрываются, то результат получается положительный. Измена изменнику – это верность основному принципу. Убийство убийцы – это только добродетель».

От угасающего окурка я прикуриваю новую сигарету и откидываюсь назад в кресле. Во рту неприятный горький привкус. Бронзовые утята на мраморной пепельнице утопают в куче окурков. По комнате ползёт холодная тишина.

В этой тишине монотонно звучат слова чёрной обезьяны: «Свободу и родину мало любить – за них нужно бороться. Ты не видишь иной возможности борьбы, как уйти в другой лагерь и бороться оттуда. Это твой путь к Родине!»

5.

На семнадцатый день я получил пограничный пропуск. Он был помечен конечной датой. В течение следующих трёх дней я обязан пересечь границу Советского Союза в Брест-Литовске. Во всяком случае, я не могу оставаться в Карлсхорсте больше трёх дней.

Над Берлином опускались вечерние сумерки, когда в этот день я заехал к знакомому немцу, директору одного из заводов, где мне часто приходилось встречаться с ним по служебным делам. Во время этих встреч я нередко вёл с директором довольно откровенные беседы на политические темы.

Так и в этот вечер у нас завязался разговор о будущем Германии. В разговоре я высказал свое мнение, что немцы слишком радужно смотрят на будущее.

«Вы недооцениваете внутренней опасности», – сказал я, – «Вы слепо ждёте конца оккупации. Даже если советские войска уйдут из Германии, это мало изменит положение. Предварительно Германия будет связана по рукам и по ногам, продана оптом и на долгое время».

«Кем?» – спрашивает директор.

«Для этого существует СЕД и народная полиция».

Я знал, что с недавнего времени директор является членом СЕД и что мои слова для него не совсем приятны. Он посмотрел на меня искоса, помолчал некоторое время, затем сдержанно произнес: «Многие из членов СЕД и народной полиции в глубине души думают совсем не то, что хотят оккупационные власти».

«Тем хуже, если они думают одно, а делают другое».

«Пока у нас нет другого выхода, герр оберинженер. Но когда наступит решающий момент, поверьте мне, СЕД и народная полиция будут делать не то, на что надеется Москва».

«Желаю Вам успеха», – улыбнулся я.

После некоторой паузы, желая перевести разговор на другую тему, директор спрашивает: «Ну, а как у Вас идут дела?» Усталый и промерзший, я только безнадёжно махнул рукой и вздохнул: «Я уезжаю в Москву…» Директор видимо улавливает разочарование в моём голосе и смотрит на меня удивленно: «Разве Вы не рады возвращению на родину? На Вашем месте я…» «Я готов поменяться с Вами местами», – говорю я.

Директор снова бросает на меня взгляд и истолковывает мои слова по-своему. «Так значит, Германия нравится Вам больше, чем Россия?» – спрашивает он.

«Она могла бы нравиться мне, если бы я не был советским офицером» – отвечаю я уклончиво.

«Победители завидуют побеждённым…» – задумчиво качает головой директор.

Он встает и начинает ходить по комнате, обдумывая что-то. Затем он резко останавливается напротив меня и говорит: «А почему бы тогда Вам не остаться здесь?» «Где – здесь?» – спрашиваю я равнодушно.

«Да поезжайте в другую зону!» – восклицает директор. Он разводит руками, удивляясь, что я не могу додуматься до такой простой вещи.

«Разве это так просто?» – спрашиваю я, внутренне насторожившись, но сохраняя безразличный вид.

Директор долгое время молчит. Затем, видимо решившись, он обращается ко мне, слегка понизив голос: «Герр оберинженер, если только Вы захотите остаться в Германии, то нет ничего проще, как перейти зелёную границу». Движением руки он изображает всю лёгкость перехода границы.

Я ещё более настораживаюсь и спрашиваю: «Да, но как на это посмотрят американцы?» Директор делает пренебрежительный жест: «А-а-а… Плюньте на этих свиней. Они нисколько не лучше, чем…» Он прикусывает язык.

Я невольно улыбаюсь. Мне начинает казаться, что директор и член СЕД любыми путями хочет уменьшить Советскую Армию на одну боевую единицу. Вместе с тем, я хорошо знаю директора и у меня нет оснований опасаться провокации с его стороны. Я сижу молча. Если ему так хочется соблазнить меня, пусть расскажет побольше.

«У меня много знакомых в Тюрингии», – продолжает директор. – «Если Вы пожелаете, я могу дать Вам рекомендательные письма к надёжным людям. Они помогут Вам перейти на ту сторону».

«А как с документами?» – спрашиваю я.

Директор пожимает плечами: «Сегодня каждый третий человек живёт по фальшивым документам».

«А где достать такие документы?»

«У меня есть один знакомый человек. Он будет рад помочь Вам достать документы». При этих словах директор слегка улыбается и добавляет: «Кстати, этот человек – офицер народной полиции».

Наконец я решаюсь открыть свои карты. Я меняю тон. Мои слова звучат тяжело, почти сурово. «Герр директор», – говорю я. – «Вы не осудите меня за мою сдержанность! Дело, о котором мы говорим, уже давно решено. Если бы я не встретил Вас, мне не оставалось ничего другого, как идти на Запад своими средствами».

Директор молчит некоторое время, затем говорит: «Уже и раньше, встречаясь с Вами по деловым вопросам, я чувствовал, что Вы не такой, как другие. Тем только одно – давай, давай!» Последние слова он произносит по-русски.

Вспоминая наши предыдущие деловые встречи по вопросам демонтажа и репараций, я не совсем уверен в искренности его слов.

Мы обсуждаем все подробности. На тот случай, если мне придётся задержаться в Берлине или на случай проверки в дороге, директор обещает достать мне немецкие документы.

Договорившись встретиться на другой день, я покидаю дом директора и выхожу на улицу. Кругом так же темно и так же пронизывающе холодно, как и два часа тому назад. Но теперь я не ощущаю холода и воздух напоён для меня живительным ароматом.

На следующий день я снова встречаюсь с директором. С чисто немецкой точностью он кладет передо мной на стол бланк немецкой кеннкарты. У окна стоит молодой белокурый немец с военной выправкой.

Директор представляет нас. Два человека в гражданском пожимают друг другу руки и по привычке щёлкают каблуками.

Мы заполняем кеннкарту. У меня невольно появляется горькая усмешка, когда я смотрю на моё новое имя. Так звали когда-то мою немецкую овчарку. В первый раз в жизни я делаю дактилоскопический оттиск пальцев. На мою фотографию ложится немецкая полицейская печать. Мне невольно кажется, что немец, положив печать, смотрит на меня уже по-другому.

0

154

Любезность офицера народной полиции простирается так далеко, что он готов ехать вместе со мной до границы. Он уже взял на несколько дней отпуск. Одновременно он хочет проведать своих родственников в Тюрингии.

На всякий случай я решаю взять с собой в дорогу одно из моих прежних командировочных удостоверений в Тюрингию – для выполнения специальных заданий маршала Соколовского. Кроме того, у меня есть мои офицерские документы.

Если по дороге будет проверять немецкая полиция, они увидят советские документы – это действует на немцев, как змея на кролика. Если будет проверять советский патруль – в машине будет сидеть человек, потерявший лицо.

Мы договариваемся, что завтра в час дня мой новый знакомый подъедет к Карлсхорсту на автомашине и позвонит мне по телефону.

Когда я прощаюсь с директором, он спрашивает меня: «А почему, всё-таки, Вы, советский офицер решили покинуть Советский Союз?» «Потому же, почему Вы, член СЕД, решили помочь мне, советскому офицеру», – отвечаю я и крепко жму ему руку.

6.

Утром следующего дня я вскочил на ноги ещё в полутьме. Я ощущал необычную энергию и прилив сил. Сегодня я, во что бы то ни стало, должен покинуть Карлсхорст. Уже двадцать дней прошло с того дня, как я получил роковой приказ. Дата пограничного пропуска помечена сегодняшним днём.

В этот день я должен быть в Брест-Литовске. Если меня сегодня застанут в Карлсхорсте, мне трудно будет объяснить причины моего пребывания здесь. Каждая лишняя минута в Карлсхорсте увеличивает висящую надо мной опасность.

На сегодня я заказал билет и место в московском поезде. Перед тем как покинуть Берлин, я остановлюсь на Силезском вокзале и зарегистрирую свой отъезд у военного коменданта. Теперь мне необходимо оставить квартиру в таком состоянии, как это соответствует человеку, уезжающему в Москву. Я начинаю последние приготовления.

Я разжигаю печь и уничтожаю содержимое письменного стола. Мною владеет необъяснимое чувство внутреннего освобождения. Летят в печь пачки документов и удостоверений с печатями СВА.

Тают в огне фотографии – на фоне разрушенного рейхстага, среди мраморных статуй аллеи победы в Тиргартене, вместе с маршалом Жуковым и генералом Эйзенхауэр на взлётном поле Темпельгофа. Рассыпаются чёрным пеплом письма дорогих и близких людей. Дымом разлетаются последние духовные связи с прошлым.

Я охвачен жаждой уничтожения. Чувство отречения ото всей своей жизни и абсолютная пустота в будущем оставляют во мне лишь одно болезненное желание – уничтожить все своими собственными руками.

Мне не приходит в голову, что когда-нибудь эти документы могут понадобиться мне, что лучше было бы оставить их где-нибудь на хранение. Мне абсолютно безразлично, что будет со мной в будущем. Сегодня я человек, потерявший лицо – без прошлого, без имени, без родины.

«Ну, так – похороны викинга считать законченными!» – говорю я сам себе, бросая в огонь последние бумаги.

Я сажусь за письменный стол и пишу последние письма, которые я брошу в почтовый ящик Карлсхорста. Вероятно, никогда в жизни я не буду больше иметь возможность писать этим людям.

В письмах всего одна короткая строчка – «Сегодня выезжаю в Москву» последний привет и подпись. По моей подписи в частных письмах всегда можно судить о моём настроении в данный момент. Сегодня подпись ясна, тяжела и сурова, как приговор. Люди поймут всё по подписи.

Я рассчитал в уме все возможные варианты провала и всё, что нужно будет делать в каждом случае. Оружия и патронов у меня достаточно. Единственное, что я твёрдо знаю – живым я в руки не дамся.

Этим утром я особенно тщательно выбрился и оделся, даже надушил носовой платок. В этот день мне понятен обычай моряков, одевающих чистое белье и лучшую форму, идя в последний бой.

Я вспоминаю фронтовые дни – там я был грубым закалённым солдатом, не знающим что такое нервы. Сегодня, в первый раз в жизни, я чувствую внутри что-то, что называется душой.

Долгие дни внутренней борьбы, мучительные поиски выхода, сознание постоянной опасности не прошли бесследно. Сегодня я чувствую, что мои нервы на грани, что это последняя вспышка.

Я знаю, что в определённый момент последует разрядка и реакция. Только бы дотянуть до границы, а там лечь и закрыть глаза. Там мне будет всё безразлично. Так или иначе, там я буду живым трупом.

Я смотрю на часы и у меня мелькает тревожная мысль, что если мой проводник передумает или испугается ехать в берлинский Кремль. Тогда мне не остается ничего другого, как выйти из дома и, засунув руки в карманы, идти на Запад по карте. Так или иначе, сегодня всё должно решиться. Это сознание успокаивает меня.

В накинутом пальто я хожу из угла в угол. В комнате пусто и холодно. Звук шагов раздаётся непривычно громко по голому полу. Часы бьют двенадцать. До телефонного звонка остался ещё час. Теперь я не думаю ни о чем. Я только жду телефонного звонка.

Внезапно в напряженную тишину врывается резкий звонок в передней. Я останавливаюсь и слушаю. Я уже несколько дней не отзываюсь на звонки и не открываю двери. Звонок снова звучит – долго и требовательно. Значит, кто-то знает, что я дома.

Я опускаю правую руку в карман пальто и опять слушаю. Звонок звучит ещё резче, ещё требовательнее. Деланно неторопливым шагом, не вынимая руки из кармана, я выхожу в переднюю. Левой рукой я открываю дверь – и моя правая рука крепче охватывает рукоять пистолета.

В сером полусвете зимнего дня передо мной стоит человек в форме МВД. Я смотрю на него невидящими глазами и чувствую, как дуло пистолета поднимает подкладку кармана. Человек стоит молча и не шевелится.

Я делаю над собой усилие и смотрю в лицо человека. До моего сознания медленно доходит, что передо мной Андрей Ковтун. Он не заходит, как обычно, а стоит неподвижно, словно не решаясь. Так проходит несколько мгновений.

«Можно к тебе?» – говорит, наконец, Андрей.

Я молчу. Откуда он узнал, что я ещё здесь? Зачем он пришел? Я не хочу, чтобы кто-нибудь видел сейчас мою квартиру. Здесь много мелочей, несоответствующих для человека, уезжающего в Москву. Я ещё раз смотрю на Андрея. Во всей его фигуре застыла необычайная молчаливая просьба.

«Заходи!» – говорю я коротко.

Я отступаю в сторону так, что ему можно пройти только в кабинет. Он идёт вперед и старается не смотреть по сторонам. Походка у него вялая и неуверенная. Бросив взгляд на лестницу, я закрываю дверь, поворачиваю ключ в замке и кладу его в карман. Тяжёлый пистолет бьет меня по бедру. Я перекладываю его во внутренний боковой карман.

Андрей грузно опускается в свое обычное кресло. Я не знаю о чем нам говорить и, чтобы делать что-то, включаю электрический камин. При этом я бросаю взгляд за окно и убеждаюсь, что машина Андрея пуста.

«Так ты уезжаешь?» – чужим голосом оговорит Андрей.

«Да».

0

155

«Когда?»

«Сегодня».

«Значит, ты не хотел проститься со мной?!» Наступает неловкая пауза. Андрей не ожидает моего ответа. Он закидывает голову на спинку кресла, смотрит в потолок, потом закрывает глаза. Он сидит в шинели и фуражке, даже не сняв перчаток. Только теперь мне приходит в голову, что мы не пожали друг другу руки.

Я бросаю взгляд на часы, на телефон, затем снова смотрю на Андрея. После нашей поездки в Москву я очень редко встречался с ним. Мне казалось, что он сам избегает этих встреч.

Теперь мне бросается в глаза, как изменился Андрей за это время. Лицо его осунулось, постарело, скулы обтянуты блестящей кожей. На лице застыло выражение, какое бывает у неизлечимо больных людей. На всей его фигуре лежит печать безнадежной усталости.

Проходят минуты. Андрей сидит не шевелясь и не открывая глаз. Я смотрю через окно на улицу и бесцельно выстукиваю по полу.

«Может быть, я мешаю тебе?» – спрашивает Андрей тихо. В первый раз я слышу в его голосе неуверенность, почти беспомощность.

Меня охватывает чувство жалости. Я вижу, что от Андрея осталась одна оболочка. И, вместе с тем, я не доверяю ему, мне не даёт покоя его форма МВД. Я щупаю ключ в кармане и мельком гляжу на улицу. Если в этот момент за мной придут – я выпущу первую пулю в Андрея.

В этот момент в передней снова раздаётся звонок. Звонок короткий и нерешительный. Так неуверенно может звонить лишь незнакомый. Я иду в переднюю и открываю дверь.

Передо мной стоят на пороге две маленьких безмолвных фигурки. Я вижу бледные детские лица и синие замерзшие ручонки. Это дети беженцев.

«Клепа…» – непривычно звучит русское слово из уст немецких детей. «Клепа…» – ещё тише повторяет вторая фигурка. В глазах детей нет ни просьбы, ни ожидания – только детская беспомощность. Судорога перехватывает мне горло. Жалкие фигурки кажутся мне видением того мира, куда я иду.

Я молча делаю детям знак войти, нахожу на кухне мой старый солдатский мешок и набиваю его тем, что оставалось в доме. Взявшись за лямки, дети с трудом тащат мешок к двери. Я провожаю их.

Закрывая дверь, я слышу за моей спиной невнятное бормотание Андрея: «Это не спроста… Это знамение…» Я удивлённо смотрю на него. Он опускает голову и, избегая встречаться со мной взглядом, шепчет: «Их Бог послал».

Дети уходят. Андрей снова опускается в свое кресло. Стрелки часов показывают половину первого.

Я вспоминаю, что я ещё ничего не ел сегодня. Я должен иметь силы на дорогу. Я делаю несколько бутербродов и, преодолевая чувство тошноты, заставляю себя есть. Вторую тарелку я ставлю перед Андреем.

Перегибаясь через стол, я замечаю, что глаза Андрея устремлены на меня со странным выражением. Они устремлены в одну точку. Я следую его взору. Пола моего пальто распахнулась и из внутреннего кармана выглядывает рукоять парабеллума. Я ощущаю, как во рту у меня становится сухо.

Советские офицеры при демобилизации в Советский Союз обязаны сдавать все имеющееся у них оружие. Попытка провезти оружие через границу карается самыми суровыми наказаниями. Поэтому никто не едет домой с пистолетом в кармане. Майор Государственной Безопасности должен знать это лучше, чем кто другой.

Незаметным движением я запахиваю пальто и искоса смотрю на Андрея. В его зрачках нет удивления и лицо совершенно спокойно. По комнате ползёт гнетущая тишина и холод. Стрелки часов приближаются к назначенному часу.

«Мы, наверное, не увидимся с тобой больше», – нарушает тишину голос Андрея. Его слова звучат не как вопрос, а как ответ собственным мыслям.

«…и ты не хотел проститься со мной», – говорит Андрей и в его голосе слышится грусть.

Я молчу и делаю вид, что не слышу его слов.

«Всю жизнь я не доверял тебе», – медленно и тихо звучат слова моего друга детства. – «Когда я поверил тебе – ты не доверяешь мне…» Его слова режут мне по сердцу, но я не могу ничего ответить. Я знаю только одно – сейчас будет телефонный звонок и если кто станет мне на пути – я буду стрелять. Если это будет Андрей – я убью его.

На секунду мой мозг пронизывает мысль – откуда Андрей узнал, что я здесь, что я уезжаю сегодня. За эти долгие дни было много возможностей… Может быть, он узнал это по своей служебной линии? Может быть, у него в кармане ордер на арест? Усилием воли я гоню от себя эти мысли, встаю и хожу по комнате.

Словно в ответ моим мыслям слышится голос майора Государственной Безопасности: «Не сердись, что я пришёл к тебе…» Как капли воды тикают часы.

И тихо, едва слышно, звучат слова Андрея: «Если бы не пришел я, к тебе пришли бы другие…» Я хожу по комнате, время от времени бросая взгляд на часы.

«Может быть, тебе нужна моя машина?» – спрашивает Андрей.

«Нет. Спасибо…»

«Так ты, значит, уходишь, а я остаюсь», – звучит голос майора Государственной Безопасности. – «Я принесу больше пользы, оставаясь на своем посту… Если когда будешь меня вспоминать, Гриша, помни… я делаю, что могу».

Снова в холодной комнате повисает тишина. В окно смотрит пасмурный зимний день. Ясно слышно тиканье часов.

«Может быть, ты оставишь мне что-нибудь на память?» – нарушает тишину голос Андрея. Он звучит до странности неуверенно, почти жалобно.

Я оглядываюсь кругом в пустой комнате. Мой взгляд останавливается на чёрной обезьяне, скорчившейся на письменном столе. Я пристально смотрю на нее, словно ожидая, что она пошевелится.

«Возьми это!» – киваю я головой на бронзовую фигуру.

«Над миром сидит черная обезьяна», – бормочет Андрей. – «Так вот стремишься к хорошему, чистому… А потом видишь, что все это грязь…» Как выстрел пистолета звенит телефон на столе. Я сдерживаю свою руку и не торопясь снимаю трубку. Издалека слышится голос:

«Der Wagen ist da!»

«Jawohl!» – отвечаю я коротко.

«Ну… Я должен ехать!» – говорю я Андрею.

Он с трудом поднимается с кресла, деревянным шагом идёт в переднюю. Я следую за ним. С усилием, как будто он смертельно устал, Андрей оправляет измятую шинель. Воротник шинели зацепился за золотой погон кителя и не даёт натянуть рукав. Андрей смотрит на погон. Затем он с такой силой рвет шинель, что погон с треском ломается.

«Крылья… холопа!» – медленно и тяжело падают в тишине слова Андрея. Он произносит их с такой непередаваемой горечью, что я невольно содрогаюсь.

«Желаю тебе счастливого пути!» – говорит Андрей и протягивает мне на прощанье руку. Я пожимаю его руку. Он смотрит мне в глаза, хочет сказать что-то, затем только ещё раз крепко встряхивает мою руку и спускается по ступенькам. Я смотрю ему вслед, но он не оборачивается.

Я стою и слушаю, как замирает вдалеке шум автомашины. Проходит несколько минут. Время идти мне. Я уже раньше отдал ключи от квартиры и мне остается только захлопнуть дверь.

0

156

Я немного задерживаюсь на пороге, затем с силой хлопаю дверью. Пробую ручку. Дверь закрыта накрепко. Пути назад нет.

Я поворачиваюсь и иду навстречу будущему…

Цена свободы Дополнение ко 2-му изданию книги «Берлинский Кремль»
Многие читатели «Берлинского Кремля» интересовались: «А что же было потом?» Когда я это им рассказывал, они восклицали: «Боже, ведь это ж так интересно! Почему же вы этого не описали?» Вот я и решил теперь описать то «интересное», чего я не описывал раньше.

Если сегодня, в 1971 году, какой-нибудь советский турист, матрос или кагэбэшник спрыгнет с поезда или парохода, то его сразу тащат в Америку. Чтобы в порядке психологической войны покричать в прессе, что он избрал американскую свободу. Этак даже дочку Сталина в Америку притащили.

Это потому, что сейчас США и СССР официально враги. А когда я избирал свободу, в 1947 году, они были официально друзья и союзники. И никакой псих. войны ещё не было. И избрание свободы тогда выглядело немножко иначе. Тогда я работал ведущим инженером СВА – Советской Военной Администрации в Германии.

Попробовал я тогда – в поисках свободы – через немецких посредников попросить у западных союзников, англичан и американцев, так называемого политического убежища. По-джентльменски. Но союзные джентльмены ничего такого и слышать не хотели.

А в берлинских газетах в это же самое время писали, что англичане обменяли своего агента-шпиона Игоря Штерна, засыпавшегося и арестованного в советской зоне, на какого-то советского офицера, который избрал свободу и искал «политического убежища» в английской зоне.

Несколько лет спустя, англичане дали этому же Игорю Штерну за какие-то грязные дела 10 лет тюрьмы. А русский, искавший свободы, заплатил за этого Штерна своей жизнью.

Поскольку я попал в берлинский Кремль одним из первых, то у меня была хорошая квартира и много всяких хороших вещей. Демобилизованные офицеры имели право увезти всё это с собой как трофеи. Я же теперь раздаривал все эти хорошие вещи своим хорошим друзьям.

Это были майоры и подполковники инженерной службы, почти все партийцы. Получая мои подарки, они догадывались, что я собираюсь ехать куда-куда, но только не в СССР. Некоторые прямо намекали мне об этом. Но я, с пистолетом в кармане, упрямо твердил своё:

– Я еду в Москву!

Один приятель-майор, оглушив себя для храбрости стаканом водки, признался мне, что у него дядя в Париже, и предложил записать его адрес. Я покачал головой:

– Я еду в Москву!

Одной милой немецкой подружке по имени Инга я подарил на прощанье целую автомашину всяких вещей. Она тоже сообразила, что советский офицер, уезжающий в Россию, не раздаёт всех своих вещей, и говорит:

– Слушай, хочешь, я помогу тебе бежать в Западную Германию?

Я молчу.

– У меня есть один школьный товарищ, говорит Инга. – Во время войны он был в Эс-Эс. А сейчас он промышляет тем, что водит людей через границу. Правда, я должна тебе сказать, что на границе он их убивает – стреляет в затылок и грабит… Но я скажу ему, что ты мой жених, и он тебя не убьёт… Хочешь, я с тобой пойду?

Я поблагодарил и сказал, что еду в Москву. Эх, хорошая была эта Инга. Приятно вспомнить!

В конце концов, с помощью немецких посредников я добрался на автомашине до пограничной деревушки в Тюрингии. Ночью два проводника, отец и сын, местные крестьяне, повели меня через границу. Они часто ходили этими лесными тропинками к своим родственникам по другую сторону границы.

Светлая зимняя ночь. Помня о рассказе Инги, я на всякий случай иду позади моих проводников – с парабеллумом в кармане. Под пальто висит через плечо дулом вниз трофейный немецкий автомат. По карманам рассованы ручные гранаты и запасные обоймы для автомата. Это на тот случай, если встретятся советские пограничники.

Шли мы так часа два или три. И благополучно добрались до первой железнодорожной станции в американской зоне. Позади здания станции я расплатился с моими проводниками: дал им, кажется, тысячу оккупационных марок, что тогда составляло около 5 американских долларов.

Это была первая плата за свободу и, должен сказать, заработанная совершенно честно. В качестве наградных я отдал моим проводникам свой парабеллум, автомат и ручные гранаты, за что они очень благодарили и долго раскланивались. Может быть, они не ожидали, что позади них шагает целый арсенал.

Сел я в поезд. Поехали. Даже не знаю куда. Только подальше от границы. Я так концентрировался на том, как сбежать из советской зоны, что совершенно не думал, что я буду делать в американской зоне.

Потеряюсь среди немцев, осмотрюсь, а там видно будет. С этой целью я даже обзавелся немецкой кеннкартой на имя Ральфа Вернера.

Вскоре по поезду стала ходить американская военная полиция: союзники проверяют документы. Показываю я свою кеннкарту – и оказываюсь под арестом. На следующей станции союзники передают меня немецкой полиции. Спрашиваю добродушного немецкого полицейского, в чём дело.

А дело в том, что моя чертова кеннкарта, оказывается, из советской зоны, а у них здесь другие кеннкарты. А посему герра Вернера со следующим поездом отправят домой – в советскую зону. Полицейский мне очень сочувствует, но таков приказ американских оккупационных властей: гнать всех немецких беженцев из советской зоны назад. В том числе и герра Вернера.

Видя, что делать нечего, я вынул из другого кармана моё удостоверение личности СВА (СВА – Советская Военная Администрация), где я был изображен в форме советского офицера.

На следующий день я оказался в гостях у союзников: на загородней вилле около Касселя, где было что-то вроде дома отдыха для офицеров американской разведки. После обеда один из них пригласил меня посостязаться в стрельбе из пистолета.

Стреляли мы во дворе по чуркам свеженапиленных дров, поставив их на попа. Американский разведчик вытащил из-за пояса куцый револьвер, почти без ствола, какие носят в кинокартинах лихие агенты Эф-Би-Ай. Стрелял он тоже как ковбой в кино – от бедра, не целясь. И, естественно, все время мазал.

Потом он вытянул из кармана кольт 32 калибра и протянул мне. Поскольку я стрелял из нормального пистолета и нормальным образом, то результаты у меня были значительно лучше.

Но у меня маленькое подозрение, что после этого американский разведчик пришел к заключению, что я превосходный стрелок и, следовательно, опасный советский агент. В свое оправдание могу только сказать, что стрелять хуже, чем он, было просто невозможно.

Так или иначе, на следующий день меня посадили в джип и отвезли в лагерь Камп-Кинг в Оберурселе, около Франкфурта. Это был бывший немецкий концлагерь, в котором американцы теперь держали в основном немецких военных преступников. Над воротами надпись: «Главная Квартира американской контрразведки в Европе».

0

157

В этом концлагере я просидел три месяца. В одиночной камере. Так я избрал свободу – и в первый раз в жизни попал за решётку. Вместе с немецкими военными преступниками. Союзник в гостях у союзников!

За всё это время у меня было, кажется, только два допроса. Тогда я свободно владел немецким языком, а по-английски только читал, но говорить почти не мог. Потому на первом допросе в качестве русского переводчика была женщина-галичанка в форме американского сержанта. Но она не понимала по-русски, а я не понимал по-галицийски. Что понимал от такого допроса молоденький американский лейтенант? – Не знаю.

Я сидел и думал: «Боже, значит, у них в Главной Квартире американской контрразведки нет ни одного русского переводчика!? На протоколах допроса стоит штамп „Особо секретно“. А ведь эта баба не понимает и половины того, что я говорю. И от этого зависит моя жизнь. Какое идиотство!?» На втором допросе мне дали немецкого переводчика. Это был молоденький еврей в форме американского капрала, который вместо немецкого говорил на идиш. Он не понимал немецкого, а я не понимал идиш. И допрос происходил так:

Вопрос:

– Какое учебное заведение вы окончили?

Я отвечаю по-немецки:

– Политехнише Хохшуле, то есть Политехнический Институт, откуда выпускают инженеров. Переводчик переводит по-английски так:

– Вокейшенал Хай Скул, – что в Америке означает ремесленное училище, куда попадают самые плохие ученики, не способные окончить нормальную среднюю школу.

Из последующих вопросов следователь узнает, что я окончил это училище в 23 года, тогда как самые глупые американцы справляются с этим к 18 годам. Значит, я какой-то суперкретин. И после этого я был ведущим инженером СВА. Что понял следователь от такого допроса? – Не знаю.

Я сидел и думал: «Как же вы допрашиваете ваших немецких военных преступников, если у вас и немецких переводчиков нет? (Кстати, одним из таких переводчиков американской разведки был еврей Генри Киссингер, который потом стал правой рукой Президента Никсона). И эта лавочка – это Главная Квартира американской контрразведки в Европе?!» В Москве я как-то случайно окончил Военно-Дипломатическую Академию, где тысячи людей изучали все языки мира, вплоть до негритянских наречий Африки. А здесь?..

Чтобы быть объективным, должен сказать, что кормили хорошо. Каждое утро, при подъёме флага, установленный во дворе громкоговоритель играл американский гимн, который я слушал, признаюсь, с величайшим отвращением. Даже теперь, 24 года спустя, когда я слушаю этот гимн, он автоматически напоминает мне лагерь Камп-Кинг.

Одиночная камера. На стенах надписи, оставшиеся от бывших заключенных. На всех языках мира, в том числе и по-русски. Некоторые из них явно предсмертные.

За окном, за решёткой, выглядывает пушка американского танка. Потом колючая проволока. За проволокой зелёное поле, по которому спокойно бегают немецкие зайчики. Иногда эти зайчики даже залезают под колючую проволоку и резвятся под моим окном.

А я сижу и думаю: «Эх, почему я не зайчик?» Заключённый под номером М-62. Человек, избравший свободу. На допросе я заявил, что я ушел из СССР по политическим причинам и считаю себя политическим эмигрантом. Но почему меня держат? Почему нет допросов? Ведь моё дело совершенно ясное.

Со мной все мои советские документы. Моё имя стоит в протоколах Союзного Контрольного Совета в Берлине, где я работал с американцами и англичанами. У меня много немецких знакомых, которые живут в американском и английском секторах Берлина, и которые годами знают меня и по службе, и лично. И все это очень легко проверить.

Если смотреть с легальной точки зрения, то существует договор о взаимном обмене дезертирами. Но у меня удостоверение о демобилизации из Армии. Со всеми подписями и печатями. И даже пропуск через границу, на денежной бумаге с водяными знаками и с моей фотокарточкой. Только пропуск этот не в ту сторону. Но, так или иначе, договор об обмене дезертирами ко мне не относится.

Но почему же тогда меня держат? Да ещё в одиночке. И без допросов. И под штампом «Особо секретно». Может быть, думал я, чтобы просто обменять на американского шпиона, засыпавшегося в советской зоне, наподобие Игоря Штерна? Эх, вы, торговцы живым товаром!

То ли за это время не нашлось никакого подходящего товара для обмена, то ли какая другая причина – не знаю. Так или иначе, через 3 месяца какой-то американский майор безразлично информировал меня, что меня выпускают.

Попутно он заметил, что им придётся купить для меня новую кеннкарту. На чёрном рынке. За мой, конечно, счёт – из тех денег, которые были отобраны у меня при аресте.

Меня немножко удивило, что у Главной Квартиры американской контрразведки, да ещё по всей Европе, не было других возможностей достать человеку документы, как покупая их на чёрном рынке. Но тогда мне было на все наплевать. Хорошо хоть выпускают.

Ночью, ещё до рассвета, какой-то таджик, который еле-еле говорил по-русски, и который, по-видимому, служил в этом лагере шофёром, отвез меня на автомашине из Камп-Кинга в Штутгарт.

По пути он заехал в какой-то лагерь ДП и взял там клочок бумажки, удостоверяющий, что я, герр Ральф Вернер, человек неопределённой национальности, выписался из лагеря ДП и перехожу жить на частную квартиру, то есть перехожу из американских рук на немецкую экономику. А посему мне должны выдать новые документы. В этом-то и заключался весь трюк с покупкой документов на чёрном рынке.

С этим клочком бумажки мы пошли в немецкую полицию и мой таджик стал получать для меня новые документы. Но он говорил по-немецки так, что полицейский его не понимал. Тогда я пришел на помощь американской разведке и объяснил полицейскому, что документы нужны не этому таджику, а мне, герру Вернеру. Так я получил новую кеннкарту, разрешение на прописку и продуктовые карточки.

Так победитель избрал судьбу побеждённых.

Распрощавшись с таджиком, я сел на скамейку в парке и открыл запечатанный пакет, который таджик сунул мне в последний момент – от имени своего начальства. Там должны быть мои документы и деньги, отобранные при аресте. Но все документы исчезли. Вместе с ними исчезла и половина моих денег – 20.000 оккупационных марок, цена новой кеннкарты.

Работая ведущим инженером СВА, я получал 8.000 марок в месяц на всём готовом. Потому не удивительно, что к моменту избрания «свободы» у меня оказалось около 40.000 оккупационных (и инфляционных) марок.

Немецким проводникам, которые вели меня через границу, я заплатил 1.000 марок. И это был честный гешефт. Но теперь американская разведка взяла с меня за «свободу» 20.000 марок и все профессиональные документы, включая и диплом инженера, который может ещё пригодиться мне в будущем. И этот американский бизнес особого восторга во мне не вызывал.

В переводе на американские деньги 20.000 марок были тогда чепухой – что-то около 100 долларов. Но офицеры американской разведки не побрезгали и этим. Однако, для меня, беженца, эта сумма выглядела иначе. Ведь тогда немцы, среди которых мне предстояло жить, получали 400—500 марок в месяц.

0

158

Если бы американская разведка обокрала только меня, если бы это была случайность, то я просто плюнул бы и не описывал бы этого так подробно. Но это была не случайность, а система.

Так тогда, в 1945-50 годах, поступали почти со всеми советскими людьми, кто «избирал свободу». Позже, будучи председателем Центрального Объединения Послевоенных Эмигрантов из СССР, то есть людей, прошедших подобный путь, я слышал от них много подобных историй.

Американскую разведку официально называют the intelligence arm of the U.S.Government. Но я должен сказать дяде Сэму, что эта его рука не столь интеллигентная, как воровливая.

Должен заметить, что воровство или грабеж в Камп-Кинге производились вполне организованно и предусмотрительно. За день до того, как меня выпустили, в мою камеру вошёл американский сержант и сунул мне для подписи бумажку, где говорилось, что настоящим я подтверждаю, что я получил назад в целости и сохранности все документы, ценности и вообще всё, что было отобрано у меня при аресте.

Поглядев на пустые руки сержанта, я спросил:

– А где же всё это?

– Вы получите это завтра, когда вас будут выпускать, – ответил сержант.

После трёх месяцев в одиночке, да ещё с перспективой выдачи назад – на расстрел, мне не особенно хотелось спорить с сержантом из-за каких-то бумажек. Поэтому я взял и подписал подсунутую сержантом бумажку.

Так американская разведка меня не только обокрала, но ещё и получила расписку, что мне всё вернули. Может быть, только для этого меня и держали три месяца в одиночке – в качестве психологической подготовки, чтобы запугать человека. Никакой другой логической причины я не вижу.

Пожив несколько дней в Штутгарте, я стал думать, что же мне делать дальше. По Штутгарту тогда ещё разгуливали советские офицеры из репатриационной миссии. И герру Вернеру было как-то немножко странно смотреть на эту форму, которую ещё недавно носил и он сам.

Мне почему-то вспомнился Союзный Контрольный Совет в Берлине, где я встречался с американцами. Там ясно чувствовалось, кто настоящие победители гитлеровской Германии. Советская сторона вела себя явно бесцеремонно, а американцы явно заискивали.

Там они щупали мои пуговицы, погоны и льстиво улыбались. Тогда за моей спиной стояли советские танковые дивизии. Тогда они думали, что я советский, а я думал, что они джентльмены. Теперь советский стал русским, а джентльмены стали жуликами. Конечно, не все, но…

Но у меня ещё не выветрилась психология победителя из Контрольного Совета. А что, подумал я, если я просто пойду к американскому консулу в Штутгарте и попрошу у него совета, что мне делать?

Ведь в Контрольном Совете американцы лопались от желания со мной поговорить. Но тогда я не мог. А теперь я могу. Ну, вот, давайте поговорим. Ведь вы здесь хозяева. И мне от вас скрывать нечего. Если даже американская разведка и засорена жульём, то уж американские дипломаты должны быть настоящими джентльменами.

Итак, я сижу у консула. На вид – симпатичный джентльмен с брюшком. Но этого джентльмена почему-то больше всего заинтересовало, где и как я получил свою кеннкарту. – В немецкой полиции, – отвечаю я. – Но с помощью американской разведки.

– А вы что-нибудь за это платили?

Вопрос довольно щекотливый и даже немножко провокационный. Если я умолчу, то консул может проверить, и тогда меня спросят: А почему вы это скрываете? Может быть, вы и ещё чего-нибудь скрываете?

– И да – и нет, – отвечаю я.

– То есть? – настаивает консул.

– Я-то сам не платил, но у меня взяли.

– Сколько?

– Двадцать тысяч марок.

– Кто? – Американская разведка.

Выяснив этот финансовый вопрос, джентльмен с брюшком сразу потерял ко мне всякий интерес. Может быть, это и правда, что американцы интересуются только деньгами? – подумал я. Прощаясь, консул пообещал, что он что-то сделает.

И, действительно, – уже на следующее утро меня подняла из постели американская военная полиция. Посадили в джип – со всеми вещами – и повезли. Привезли в тот же самый лагерь Камп-Кинг около Франкфурта. Отобрали мою новую кеннкарту и опять заперли в одиночку.

В этой одиночке я просидел ещё три месяца. Без единого допроса. Только один раз за все это время в мою камеру зашли, – так, как будто промежду прочим – три джентльмена: полковник, майор и сержант, служивший в качестве переводчика с английского на немецкий, вернее, опять на идиш, где я с трудом понимал только отдельные слова.

Укоризненным тоном полковник сообщил мне, что они хотели мне помочь, но, поскольку вместо благодарности я доставляю им только неприятности – трабл, то теперь они просто не знают, что со мной делать: по-видимому, им просто придётся отправить меня назад. После этого, укоризненно качая головами, джентльмены удалились.

Поскольку полковник является, по-видимому, одним из начальников лагеря, думал я, то, значит, это не проделки отдельных офицеров, а система: вся Главная Квартира американской контрразведки в руках гангстеров. И американский консул в Штутгарте тоже не лучше. Все они одна шайка – джентльмены с большой дороги.

Моё личное мнение, конечно, чепуха. Но так думал не только я, но и сотни советских людей, которые избрали свободу и прошли идеологическое перевоспитание в Камп-Кинге.

Как-то ночью я проснулся от грохота в одной из соседних камер. Сквозь стены доносился шум борьбы, как будто там кого-то связывают, и громкая матерная ругань… По-русски… Топот и голоса американцев… Потом кого-то тащат по коридору.

Эх, подумал я, значит, кого-то из наших потащили… На выдачу…

После этого мне стало так противно, что из чувства протеста я решил объявить голодную забастовку и утром отказался брать поднос с завтраком. Но сержант поставил поднос на верхнюю койку и запер дверь. Там завтрак стоял до обеда. В обед другой сержант поставил другой поднос, который стоял там до ужина. А ужин стоял на верхней койке до утра. И так каждый день. В течение двенадцати дней.

Если кто подумает, что это танталовы муки, то ничего подобного. Хотя пища все время стояла у меня над головой, есть мне совершенно не хотелось. Потом даже перестаешь пить. Только появляется усталость и сонливость. И всё это абсолютно безболезненно. Кто хочет похудеть – может попробовать. Но сначала нужно сесть в камеру смертников.

Наконец, после двенадцати дней голодовки, ко мне в камеру пришёл американский майор с трубкой в зубах и спросил, в чём дело. Дело в том, сказал я, что я сам хочу знать – в чём дело? И почему меня здесь держат?

Глядя на трубку в зубах майора, я вспомнил, что я уже несколько дней не курил, и попросил у него закурить. Майор пошарил по карманам, потом заглянул в свою трубку, которая была пуста и даже без пепла, и сообщил, что у него нет ни сигарет, ни табаку. Он сосал пустую трубку. Просто для фасона.

0

159

Подражает Шерлоку Холмсу, – подумал я.

Кроме того, с точки зрения фрейдовского психоанализа, который столь популярен в Америке, пустую трубку любят сосать импотенты – чтобы казаться мощными мужчинами. А импотенция частенько связана с садизмом.

А садизм в свою очередь частенько связан с патологической жаждой власти над другими людьми. И такими типами кишат все злачные места – Чека, Гестапо или американский концлагерь – где один человек может безнаказанно поиздеваться над другим.

Посасывая свою пустую трубку, майор сквозь зубы процедил, что завтра меня отправляют, и порекомендовал прекратить голодовку, чтобы набраться сил на дорогу.

– А куда меня отправляют? – спросил я.

– Этого я не знаю, – ответил майор.

– А это точно, что завтра?

– Даю вам честное слово американского офицера, – сказал майор, видимо, слегка задетый тем, что я не верю ему с первого слова.

Ну, что ж, подумал я, если завтра отправляют и неизвестно куда, то лучше, действительно, запастись силами на дорогу – чтобы продать свою жизнь подороже.

Не вынимая изо рта своей пустой трубки, майор пожелал мне приятного аппетита и ушел. Но, поскольку забастовка кончалась на довольно туманных условиях, несмотря на двенадцать дней голодовки, аппетита у меня не было.

На верхней койке стоял поднос с остывшим обедом. Но я подождал до ужина, когда принесли тёплую смену, и только тогда поел. И тоже без аппетита.

Следующий день прошел безо всяких изменений. За ним второй. И третий. Итак, честное слово американского офицера оказалось такой же ложью, как его пустая трубка!

До этого меня, как особо опасного преступника, выводили на прогулку одного. Теперь же я прогуливался в компании эсэсовского генерала и гестаповского полковника. Сначала я стеснялся сказать им, кто я такой.

Мне было стыдно не за себя, а за американцев. Когда же я, наконец, раскрыл свою тайну, мои тюремные коллеги чуть не лопнули от смеха. Они ожидали всё, что угодно, но не такого абсурда.

Но мне было не до смеха. Что же всё-таки делать? Ждать, пока тебя ночью свяжут, как барана, и выдадут назад? А по советским законам бегство за границу официально считается государственной изменой, и за это полагается расстрел. И подобные приговоры я не раз читал в приказах по Штабу СВА.

Из чувства бессильного протеста я решил испробовать самоубийство. Конечно, я вряд ли собирался самоубиваться всерьёз. Но когда тебя вскоре могут убить другие, то почему не попробовать это удовольствие сначала самому. Есть хоть то преимущество, что в последний момент можно передумать. В этом пока моя единственная свобода.

После ужина я принялся за дело. Разорвал свою рубашку на полоски, скрутил из них жгуты и смазал их мылом. Потом связал эти жгуты в верёвку и сделал на конце петлю. Единственное, куда эту верёвку можно было прицепить – это решётка в потолке, за которой была спрятана электрическая лампочка.

В камере уже полутьма. Я уселся на верхнюю койку, привязал верёвку к решётке – и посмотрел на потолок. Потом надавил на потолок рукой. Для инженера, изучавшего сопротивление материалов, было ясно, что игра не стоит свеч: моя шея была значительно крепче, чем тонкий фанерный потолок.

Чтобы не заниматься самообманом, я решил сначала проверить потолок. А чтобы не тратить свою шею попусту, я взялся за петлю обеими руками и прыгнул вниз.

Мои расчёты по сопротивлению материалов оказались правильными. Я мягко, как в гимнастическом зале, приземлился на полу. А сверху мне сыпались на голову всякие строительные материалы и осколки электрической лампочки.

Поскольку спать мне ещё не хотелось, то я решил испробовать другой метод самоубивания. В темноте я нащупал на полу патрон от электрической лампочки с острыми, как пила, обломками стекла по краям. Усевшись на нижнюю койку, я принялся пилить этим инструментом вены на левой руке. Там, где бьётся пульс.

Мне было вовсе не жалко перепилить вены, откуда течёт кровь. Крови у меня много. Во время войны я часто давал свою кровь для переливания – просто так, поскольку у меня её много.

Но, как ни странно, мне почему-то было жалко перепилить в темноте сухожилия, которые где-то совсем рядом. Ведь потом, думал я, в случае чего и кулака не сожмешь.

По руке, как говорят писатели, текло что-то тёплое и липкое. Пилка с осколками стекла была довольно неудобная и рвала мясо. В конце концов эта скучная процедура мне надоела и захотелось спать. Я лег на койку, опустил руку вниз (пощупал – течёт) и заснул.

Потом сквозь сон слышу, как открылась дверь, заскрипели на полу обломки стекла и строительных материалов. По камере метнулся луч карманного фонаря, упёрся в лужу крови на полу. Потом в коридоре раздался сигнал тревоги.

В общем, ни спать, ни умереть мне не дали: вызвали доктора, перевязали руку, отобрали очки и перевели в другую камеру. Конечно, опять в одиночку. Как полагается для опасных преступников.

На следующий вечер в мою камеру пришел посетитель. В военной форме, с объёмистым животиком преуспевающего рантье, с огромным пистолетом на столь же объёмистом заду, а на рукаве чёрная повязка с белым крестом. Я смотрел и недоумевал: что это – пират или доктор? Но оказалось, что это протестантский священник.

Единственное, что я понял, это то, что когда-то и почему-то он тоже самоубивался. Кажется, когда он был миссионером в Африке, а его ученики решили, что его лучше сварить и съесть.

То, что людоеды собирались съесть пастора, в этом была какая-то логика. Пусть и каннибальская, но всё-таки логика. Пастор был жирный, и голодным каннибалам была бы от него определённая польза. Но какая польза была американцам от того, что они делали со мной? – Этого я понять не мог.

Ведь тогда я считал себя таким же искренним сторонником Запада, как, скажем, в обратном случае, те американские коммунисты, которые перебегают на советскую сторону.

Но если бы советская разведка встречала этих коммунистов так, как меня встретили американцы, то всех этих жуликов и воришек перестреляли бы как собак. Не за воровство, а за вредительство интересам государства. А здесь? Что же это за демократия?

Иногда в камеру приносили обтрёпанные книги по-английски. Всё это были романы про уголовщину или шпионаж. Я читал и думал: видно, по этим книжкам американские разведчики и учатся, как работать.

Но иногда приносили и немецкие газеты. В одной из них я прочел маленькую заметку о советском солдате, который бежал на Запад и потом лежал в американском госпитале в ожидании, пока его выдадут советским властям.

Вряд ли этот солдат попал в госпиталь от расстройства желудка, подумал я. Вероятно, тоже пытался покончить с собой, когда узнал, что его выдают назад.

Дальше в заметке сообщалось, что, когда в госпитале появилась группа американцев в сопровождении советских офицеров, обречённый солдат вырвал у кого-то автомат, перестрелял вокруг себя восемь или девять человек, а потом сам застрелился.

0

160

Я аккуратно вырвал эту заметку и засунул её в карман.

Через несколько дней меня разбудили среди ночи, отвели в душ и сказали побриться. Потом меня посадили в джип в сопровождении двух военных полицейских. У одного из них был пакет с моими бумагами.

На рассвете мы выехали на автостраду, и я прочёл дорожный знак: «До Лейпцига столько-то километров». Итак, мы едем к советской границе. Осталось ещё четыре часа.

Один солдат сидел за рулём, второй рядом с ним, а меня посадили сзади. Это были простые американские парни с выбритыми розовыми затылками.

Чтобы показать свою демократию, они даже предлагали мне жевательную резинку. Потом второй из них заснул, а его крупнокалиберный кольт болтался сзади и соблазнительно постукивал меня по колену.

Взять этот кольт, подумал я, прострелить эти пустые розовые затылки и бежать. Кругом лес и кустарники. Но куда бежать? На Восток мне путь закрыт. А если я убью этих солдат, то мне будет закрыт путь и на Запад.

Джип бойко катился по направлению к советской границе, а я старался в уме предусмотреть все возможности передачи – и как заполучить в руки оружие. Я вспомнил заметку, лежавшую у меня в кармане. Тому солдату повезло, что ему попался в руки автомат. В автомате 72 патрона, а в этом паршивом кольте только 8, и из кольта такого фейерверка не устроишь.

Самое главное – вырвать оружие. Хорошо хоть, что меня не связали, как того искателя свободы, который матершился, когда его тащили ночью по коридорам Камп-Кинга.

Мне даже не особенно хотелось стрелять советчиков. За что? Ведь это могут быть такие же люди, как я сам – рабы системы. А вот перестрелять побольше американцев – это да… Что я вам – жить мешал? Почему вы отдаёте меня на убой?

Конечно, эти американские солдаты, что везут меня, не виноваты. А в чём я виноват? Ведь я просто затравленное животное. Эх, вот если бы перестрелять тех лейтенантов, майоров и полковников, которые остались в Камп-Кинге…

А потом бросить автомат, поднять руки и пойти к своим – на расстрел. Но перед расстрелом я попрошу только одну милость: сказать речь перед советскими солдатами и офицерами. Ведь когда-то, школьником, я был первым оратором. А потом, когда вырос, молчал. Совесть мешала. Но теперь я закачу такую речугу, такую речугу, от души, от чистого сердца:

– Товарищи, братцы, бейте американских гадов до последнего патрона! Я сам бы первым пошёл, да вот, видите, не получается… Не верьте ни одному американскому слову. Все они воры и лжецы. Я сам это испытал. А ихняя хвалёная свобода – вот она, смотрите на меня! Видите!?

Я так разошелся, что перед расстрелом был даже готов вступить в компартию. Так и скажу:

– Товарищи, братцы, теперь мне терять нечего. Так я вам уж всю правду-матку скажу. Да, я увиливал от вступления в компартию, так как считал всех коммунистов идиотами или сволочами. Но теперь я убедился, что американцы ещё большие идиоты и сволочи. А раз нет правды на свете, так уж записывайте меня в компартию. Хочу умереть коммунистом!

Да, закачу я им такую пропаганду, какой ни один политрук не выдумает. И все это от чистого сердца. И как это они потом будут расстреливать человека, из которого американцы сделали пламенного коммуниста?

А про себя я думал: И будет меньше одним идиотом, который поверил в свободу… Эх, крылья холопа…

Нечто подобное происходило с советскими солдатами, которые в начале войны сдавались в немецкий плен. Пройдя немецкие лагеря смерти, если эти солдаты снова попадали в Красную Армию, то тогда уж они действительно дрались до последнего патрона.

Тем временем джип подкатил к пограничной станции железной дороги Бебра-Вест. Та самая станция, где полгода тому назад я избрал «свободу», чтобы провести эти полгода в американской тюрьме.

Один из конвоиров взял пакет с моими документами и пошел к американскому военному коменданту. Я сидел и ожидал, что сейчас начнется это…

Вместе с американским комендантом выйдет советская стража с автоматами и… Только бы вырвать автомат… Оттянуть скобу, спустить предохранитель и, не спуская палец с курка, бить по американцам…

Через некоторое время конвоир вышел один и сделал мне знак рукой – вылезай. Значит, они решили взять меня там. Я вылез из машины, чтобы идти в комендантуру.

Но конвоир сел за руль и завел мотор, как будто собираясь уезжать. Мне не оставалось ничего другого, как спросить:

– А куда ж мне идти?

– Куда хотите, – ответил солдат, жуя резинку. – Хотите, идите туда, – он махнул рукой в направлении советской стороны. – А не хотите, идите куда хотите…

Солдат лихо развернул джип и дал газ так, что на меня посыпались камушки из-под колес. В точности, как в гангстерских фильмах. И я остался один.

Я оглянулся кругом – не следят ли за мной? Ярко светило солнце, кругом ходили немцы – и никто не обращал на меня никакого внимания. Итак, кажется, я опять свободен. Я сел на камень у входа в вокзал и вытер со лба пот. Внутренне я подготовил себя ко всем возможностям – кроме этой.

Я уже так распрощался с жизнью, что теперь возврат к жизни выбил меня из колеи. Вместо радости или облегчения, я не чувствовал ничего, кроме холодного бешенства. Опять какие-то подлые штучки! Что это за игра в кошки-мышки?

Пограничная станция. Кругом прохаживаются немецкие полицейские и проверяют документы. Тут же снуют и американские МП. Полгода тому назад меня арестовали здесь при проверке документов.

Теперь же, чтобы научить меня благодарности и хорошим манерам, джентльмены из Камп-Кинга отобрали у меня даже ту кеннкарту, за которую они взяли у меня 20.000 марок.

И теперь у меня не было вообще никаких документов. Если сейчас ко мне подойдет полицейский и спросит документы, то меня опять отправят для выяснения личности в Камп-Кинг, откуда я только что приехал.

Ближайший поезд на Штутгарт отходил только на следующее утро. Поскольку ночевать на вокзале было опасно, то свою первую ночь на свободе я провел по-фронтовому: просто зашёл в разрушенный бомбами дом подальше от вокзала, улегся на кучу кирпичей, положил кулак под голову и заснул, разглядывая звёздное небо над головой.

Приехав в Штутгарт, я отправился в полицейский участок, где я до этого получал мою кеннкарту, и заявил, что её у меня украли. Конечно, наученный печальным опытом с американским консулом, на этот раз я уже благоразумно промолчал, что воры, укравшие мою кеннкарту – это Штаб-квартира американской разведки в Европе. Так герр Вернер получил дубликат кеннкарты и начал новую жизнь.

Тогда, в 1947 году, полуразрушенная Западная Германия была переполнена миллионами иностранцев-ДП изо всех стран Восточной Европы и миллионами немецких беженцев, выселенных из тех же стран Восточной Европы.

Работать по специальности не было никакой возможности. Прочёл я как-то в газете, что американцы ищут электрика, чтобы следить за электрическими печами для жарки кукурузы в Пи-Эксе.

0


Вы здесь » РУССОВЕДЫ. » Книги от автора Григория Климова » Песнь победителя (Крылья холопа, Берлинский Кремль, Машина террора)