РУССОВЕДЫ.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » РУССОВЕДЫ. » Книги от автора Григория Климова » Песнь победителя (Крылья холопа, Берлинский Кремль, Машина террора)


Песнь победителя (Крылья холопа, Берлинский Кремль, Машина террора)

Сообщений 101 страница 110 из 164

101

2.

«Ну, как – понравилось?»

«Да. Своеобразная вещь!»

«Спора нет – действительно шедевр…» В темноте сплошной человеческий поток несёт нас через задний выход из зала кинотеатра Офицерского Клуба в Карлсхорсте. Невидимые люди на ходу обмениваются мнениями о картине.

Сегодня Надя, секретарь Парторга Управления Промышленности поразила всех своей вежливостью. Она обошла поочерёдно все комнаты и раздала каждому билеты в кино. Даже любезно спрашивала, кто сколько билетов желает. Обычно билеты в кинотеатр достать не так просто. Когда у кого-либо появлялось желание пойти в кино, то приходилось заранее звонить Наде по телефону с просьбой заказать билеты.

«А, Наденька, солнышко ясное! Что там сегодня за картина?» – спросил я, тронутый таким необычным вниманием.

«Очень хорошая картина, Григорий Петрович. „Клятва“! Вам сколько билетов?» «А-а! Клятва?!» – произнёс я с уважением. – «Тогда давай два».

Об этой картине много писали в советских газетах, превознесли её до небес как новый шедевр подлинного киноискусства. Хотя я и отношусь критически ко всяким шедеврам, но пойти всё-таки решил. Вокруг картины создавалась такая назойливая слава, что не посмотреть её было бы просто опасно.

После пяти минут пребывания в зале, мы с капитаном Багдасарьяном не столько смотрели на экран, как на часы. Уйти из зала было бы самоубийством, а смотреть…

«Пойдём, выйдем – вроде в уборную», – шепчет Багдасарьян.

«Сиди лучше, смотри ради научного интереса», – успокаиваю я его.

Если в довоенных советских фильмах наряду с Лениным усиленно выпячивалась фигура Сталина, то в «Клятве» Ленин служит только декорацией. Крестьяне, узнав о тяжёлой болезни Ленина, приходят из далеких деревень в Горки.

Оказывается, они пришли в Горки специально затем, чтобы со слезами на глазах умолять Сталина быть ихним Вождем. На целом километре плёнки они клянутся ему в верности.

Я тоже клянусь. Клянусь, что ещё никогда в жизни, даже в довоенные годы, не видел такой глупой, грубой и нахальной стряпни. Сам фильм и вся шумиха вокруг него не случайны. Недаром уже несколько месяцев в нашем клубе перестали показывать заграничные фильмы.

«Знаешь, что всё это значит?» – говорит капитан Багдасарьян, когда мы идем домой. – «Это значит – цурюкк!» «Клятва» – это же не искусство», – продолжает он. – «За границей такую вещь покажи, так люди подумают, что все русские действительно дурачки».

«У них тоже дрянных картин хватает», – пытаюсь я успокоить расходившегося приятеля.

Те немногие заграничные фильмы, которые показывались в СССР, были действительно шедеврами мирового киноискусства. Конечно, показ этих фильмов был только кратковременной уступкой каким-то высшим интересам и всегда соответствовал зигзагам советской внешней политики.

Благодаря этому у советских людей создалось преувеличенно восторженное мнение о заграничном киноискусстве. Попав в Берлин, мы имеем богатую возможность досыта насмотреться кинопродукцией всех держав.

Нередко мы до слез смеёмся после просмотра душераздирающего американского боевика, где больше выстрелов, чем разговоров, где кровь течёт рекой с экрана прямо в зал, и где невозможно понять кто, кого и за что, собственно, убивает. Характерно, что эти фильмы не доставляли удовольствия даже простым русским солдатам, если уж позволить себе говорить о вкусах «плебса».

Недалеко от Карлсхорста, в Кепенике, находится кинофабрика «Кодак». Как-то некоторые сотрудники СВА, находящиеся в деловом контакте с этой фабрикой, пронюхали, что там есть зал для закрытого просмотра кинокартин и богатые возможности пользоваться архивами всей европейской кинопромышленности.

Они отнеслись к своему открытию с подобающей осторожностью и ревниво хранили заманчивую тайну, втихомолку наслаждаясь созерцанием запретного мира за все тридцать лет назад. Но в мире нет ничего абсолютного, в том числе и абсолютных тайн. Под страшным секретом с торжественной клятвой молчать до гроба тайна «Кодака» ползла по Карлсхорсту.

Вскоре закрытые просмотры у «Кодака» стали неофициальным клубом для многих сотрудников СВА. Там можно было увидеть все документальные и художественные фильмы, которые после капитуляции были запрещены для демонстрации даже немецкому зрителю. Там мы громко «возмущались» при демонстрации европейских фильмов антисоветского содержания, показ которых мы сами же заказали дирекции «Кодака» с целью «технического просмотра».

Фильмы эти по существу были безобидны, в некоторой мере наивны. Но они в какой-то мере отражали взгляд Европы на Советскую Россию. Нас интересовало смотреть на своё собственное изображение глазами окружающего мира. В этом было своеобразное удовольствие. Кроме того, было приятно ощущение свободы, сознание, что мы смотрим «запрещённую» вещь.

Как это ни странно, но немецкие кинофильмы нравятся русским больше, чем какие другие. Если сравнить музыку, литературу, кино искусство, – эти духовные проявления жизни нации, – то немецкая душа более понятна русским, чем всё остальное. Здесь чувствуется та же сентиментальность, лёгкая грусть, поиски глубинных причин явлений. Недаром Достоевский пользуется в Германии большим успехом, чем среди русских, а «Фауст» был и остается коронным номером на русской сцене.

Часто приходится слышать, как русские оживлённо дискутируют о немецком кино и театре. Бросается в глаза необычайный для советского человека интерес к деталям, фактам, самим артистам. Здесь есть, о чём спорить. О «Клятве» спорить не приходится.

«У них искусство пассивное, а у нас – активное. У них искусство показывает, а у нас – приказывает», – говорит капитан Багдасарьян. – «Ты „Суд Народов“ видел?» «Да».

«Ну, как?»

«Сильная вещь».

«Я её недавно смотрел в американском секторе. Они дали совершенно другой монтаж под названием „Нюренберг“. Та же самая тема, а никакого впечатления».

В своё время мы видели в нашем Офицерском Клубе документальный фильм по материалам Нюрнбергского Процесса. Фильм был смонтирован исключительно искусно. Кадры из боевой кинохроники переплетались со сценами из зала Суда, в темноте звучала зловещая текстовка в чтении Хмары.

Когда мы сидели в кинозале, у нас сжимались кулаки, когда мы вышли из кинотеатра, то хотелось взять в руки автомат и косить всех немцев подряд. Таково было колоссальное впечатление от фильма. Этот же материал в американском монтаже «Нюрнберг» был абсолютно безобиден, это была только холодная хроника.

Мы пришли на квартиру Багдасарьяна. Под впечатлением только что просмотренного фильма у нас завязывается разговор на тему о пропаганде с помощью средств искусства.

«Американцам ещё сто лет учиться надо, как из чёрного белое делать», – лениво потягивается капитан, снимая китель.

«Припечёт, так тоже научатся», – говорю я.

«За один день тут ничего не сделаешь. Массы нужно воспитывать годами».

0

102

«А чего ты, собственно, за американцев болеешь?» – спрашиваю я.

«Да просто так – с точки зрения абсолютной справедливости».

«Кого она интересует – эта справедливость? Прав тот, кто силён. А справедливость – это сказки для простачков».

«Ставлю Вам пятерку по диамату», – иронически замечает капитан.

«Англичане снова подготовляют „Анну Каренину“, – говорит он, показывая на один из журналов – „Её уже наверное десятый раз заграницей кинофицируют. А наши эту вещь ещё ни разу на экран не поставили. Очередь не дошла. То Петра Великого изнасилуют, то Ивана Грозного в голубку перекрасят“.

«Что ты хочешь? Государственные интересы…» – пытаюсь возразить я.

Перед войной советская кинематография подняла подозрительную возню вокруг кинофикации исторических личностей русского прошлого. Сначала к удивлению зрителей Петр I предстал на экране не тираном и «эксплуататором», а великим государственным деятелем. Затем ещё больше шума, кончившегося прямым скандалом, наделала постановка Ивана Грозного.

Даже для привыкших к фальсификации советских сценаристов и режиссеров заказ Политбюро оказался не под силу. Первый вариант подвергся резкой критике и был снят с экрана. Это было ещё не так удивительно, такая судьба постигла уже не первый фильм. Удивительно было то, что приказали фильм переделать заново.

Такая же история произошла с постановкой «Ивана Грозного» на сцене Московского Малого Театра. После первого спектакля весь руководящий персонал был разогнан, подвергся репрессиям и… был снова дан приказ – переделать заново.

Загадка нашла свое объяснение, когда на закрытых собраниях партактива лекторы ЦК ВКП(б) безо всякого смущения объявили: в иностранной печати часто проводятся исторические параллели между днями царствования Ивана Грозного и эпохой сталинской России.

Теперь всё понятно – поскольку нельзя изменить настоящее, то нужно постараться фальсифицировать прошлое. Надо ещё заметить, что ни в какой «иностранной печати» эти параллели не проводились. Они сами созрели в воспалённом мозгу Политбюро.

Двадцать пять лет советские учебники истории или вообще молчали о Грозном или упоминали его царствование, как пример самого зверского и кровавого абсолютизма. Теперь тень Ивана Грозного не давала Сталину покоя.

«Глянь, как звали любимую жену Грозного?» – спрашивает Багдасарьян.

«Не помню», – отвечаю я. – «Знаю, что седьмая по счёту».

«Раз, один солдат божился, что Сталин своими руками удушил Алилуеву. Говорит, что она была против его политики коллективизации. А недавно я слыхал, что он такую же штуку проделал со своим сыном Яшкой. Тот ведь был в плену у немцев, а потом вернулся домой».

«Вот видишь – тут и нужен фильм „Иван Грозный“ – говорю я. – „Посмотришь – и сразу тебе станет ясно, что все это необходимо для блага народа. Иван Грозный тоже жён душил и сына убил ради государственных интересов“. „Хорошо было во время войны“, – вздыхает капитан. – „Помнишь, какие американцы для нас картины делали?“ „Да, хорошие картины. Забавно только, до чего они жизни нашей не знают. В „Полярной Звезде“ у колхозника в избе стол так накрыли, как сейчас Соколовский не кушает“.

«А на полянке хороводы ведут – как в доброе старое время», – усмехается Багдасарьян.

С 1943 года в СССР показывались фильмы американского производства на русские темы. Нам особенно запомнился фильм «Полярная Звезда». Несмотря на массу наивности и незнания советской действительности, там сквозила искренняя симпатия к русским.

Часто приходилось слышать, как русские зрители после этого фильма говорили «Молодцы американцы!», хотя на экране были показаны только русские. В своем положительном изображении зрители чувствовали симпатии американского народа.

«Там какие-то консультанты были с русскими фамилиями», – говорю я. – «Они России, наверное, тридцать лет не видали, если не больше. Понасадили развесистой клюквы. А „Миссия в Москву?“ Х-а!» «Комедия! Помнишь, как Карл Радек заходит в кабачок, а там семерки из „Яра“, самовары, сам он в пушкинской накидке. А самое главное – никакого вывода».

«Механика у них хороша, а идеологии никакой», – констатирую я. – «Они, наверное, вообще не знают, что это за штука» «Сталин их кроет почём зря, а они только глазами лупают», – размышляет Багдасарьян. – «Не знают, что делать. Теперь же начинают Ивана ругать – он и рябой, он и косой, и зубы у него кривые. Дурачки!

Ведь последние тридцать лет истории России – это белое пятно, это неисчерпаемый колодец. Обработай всё это как надо. Ведь Сталина можно в один миг догола раздеть – так показать, что весь мир только плюнет. Да и мы б не возражали. А когда они Ивана, начинают ругать…» Капитан многозначительно хмыкает. Ему досадно, что американцы не могут додуматься до такой простой вещи.

Нас поражает, насколько окружающий мир, действительно, не знаком с истинным положением вещей в советской России. Тридцатилетняя ложь государственной машины и герметическая изоляция свободной информации сделали своё дело. Миру, как маленькому ребенку, твердят об исторической обречённости капиталистической системы.

В этом вопросе советские люди не занимают твердой позиции. История движется вперед, и требует новых форм. Но историческая обусловленность коммунизма, фраза что «все пути ведут к коммунизму», – это параметр в уравнении со многими неизвестными и отрицательными величинами. Причём для нас, для советских людей, это уравнение уже приняло иррациональную форму.

Нас соединяет не внутреннее единство государственной идеи, а внешние формы материальной зависимости, личной заинтересованности или карьеры. Надо всем этим господствует страх. Для одних это непосредственный физически-ощутимый предмет, для других – только неотвратимое последствие, если они будут действовать или даже мыслить в ином направлении, чем этого требует тоталитарная машина.

Если какой-нибудь немец подойдет к советскому солдату и попробует ему сказать «Иван – шлехт», солдат без разговоров даст ему в зубы. Если этот же немец будет ругать последними словами Сталина, советскую власть и коммунистов, то солдат наверняка отдаст ему свои последние папиросы. Это автоматическая реакция. Таким же образом будет реагировать русский солдат и в другом случае, более серьёзном случае…

Позже, уже находясь на Западе, мне довелось посмотреть американский фильм «Железный Занавес» на тему о провале советского атомного шпионажа в Канаде. До этого я читал массу критики о «Железном Занавесе», яростные нападки коммунистической прессы. Меня интересовало, в каком же виде обработали американцы эту благодатную тему. После просмотра у меня осталось два впечатления.

С одной стороны чувство удовлетворения – типажи были подобраны исключительно удачно, жизнь советских официальных представителей заграницей и роль местной компартии были показаны совершенно правильно. Я ещё раз переживал в душе мои годы в берлинском Кремле. Это была абсолютно беспристрастная, даже вежливая картина. Против такого показа не возразит никто из русских.

0

103

Не удивительно, что заграничные компартии подняли вой по поводу «Железного Занавеса», – ведь самая грязная роль в этой игре принадлежит им. То, что для персонала военного атташе – служебное поручение, для коммунистических наймитов – это измена своей родине.

С другой стороны, у меня осталось необъяснимое ощущение лёгкой досады. Не сумели всё-таки американцы использовать все возможности. Это было то же, что в свое время ощущал капитан Багдасарьян.

Советские люди привыкли к политической заостренности фильма, где зрителю предлагается сделать соответствующий вывод. Сценарий «Железного Занавеса» был явно слаб.

Я уверен, что капитан Багдасарьян, переодевшись в гражданское, с большой опасностью пробрался в какой-нибудь из блокированных секторов западного Берлина, чтобы посмотреть «Железный Занавес». Просто «ради спорта». Я уверен, что он не мог отказать себе в этом удовольствии. Вернувшись из рискованной экспедиции домой в Карлсхорст, он, конечно, опять ругал наивных американцев, которые не могут сделать правильного антисоветского фильма.

3.

Находясь здесь в Берлине, мы, советские люди заграницей, имеем возможность сравнения двух миров. При этом иногда бывает интересно сопоставить впечатления действительной жизни с теми фикциями, которые советское государство создаёт и поддерживает вокруг себя. Непосредственными творцами этих фикций являются работники пера, по советской терминологии – «инженеры человеческих душ».

Нас больше всего, конечно, интересуют писатели, занимающиеся в той или иной мере проблемами советской России. Их можно подразделить на три основных категории: советские писатели – рабы «социалистического заказа», иностранные писатели, отвернувшиеся от сталинизма, и, наконец, те проблематичные существа среди иностранной интеллигенции, которые и по сей день пытаются искать жемчужное зерно в навозной куче.

Рассмотрим их глазами советского человека.

Однажды я нашел на столе у Белявского пеструю книжку на французском языке. Увидев на обложке фамилию автора – Илья Эренбург, я немало удивился.

«Ты что – разве не читал это на русском языке?» – спросил я. «Пока что эта книжка на русском языке не издавалась».

«Как так?!»

«Очень просто».

Советское литературоведение утверждает, что в современной литературе лучшими представителями жанра журналистики являются Эгон Эрвин Киш, Михаил Кольцов и Илья Эренбург. Спору нет – все они талантливые писатели. Литературная карьера Михаила Кольцова в 1937 году оборвалась благодаря вмешательству НКВД.

Говорят, что сейчас он пишет свои мемуары в СТОНе. Так называется Сибирская Тюрьма Особого Назначения, Алексеевский равелин сталинской эпохи, где люди погребены заживо без права сношения с внешним миром.

Илью Эренбурга долгое время классифицировали как «попутчика». Имея в кармане советский паспорт, он благоразумно предпочитал жить заграницей на почтительном расстоянии от Кремля. Климат Западной Европы казался ему безопасней для здоровья. Это позволяло ему некоторую независимость.

Книги его в советских издательствах появлялись с большим отбором и только после тщательной редакционной обработки. Неудивительно, что я встретил на французском языке его книгу, неизвестную в Советском Союзе.

Свою литературную окраску Илья Эренбург менял соответственно политической погоде, но только лишь гитлеровское вторжение во Францию загнало его, в конце концов, на долгожданную родину.

Илья Эренбург, прежде всего, космополит. Многие рассматривают его как коммуниста. Он с большой тонкостью и умом критикует все недостатки Европы и капиталистического мира. Но для этого не нужно быть коммунистом. Современный мир действительно не является идеалом и многие писатели показывают его недостатки, вовсе не будучи коммунистами.

Писатель, даже самый талантливый, в какой-то мере является ремесленником – он продаёт свой товар и должен думать о рынке сбыта. Илья Эренбург стоял перед дилеммой. Обличать Сталина и коммунизм было для него, во-первых, не безопасно, даже живя в Европе, а, во-вторых, не рентабельно.

Если же накинуться на противную сторону, то это не страшно под сенью демократических законов, и, кроме того, гарантирует обширный рынок сбыта, как в СССР, так и в окружающем мире.

Трансакция рублей в иностранную валюту гораздо выгоднее, чем наоборот. А убеждения? Убеждениями сыт не будешь! Эренбург пошел на гешефт с собственной совестью, оставив для себя открытой заднюю дверь – в его писаниях редко можно встретить слово «коммунизм» и прямое утверждение этого предмета. Эренбург вскоре стал коммивояжёром от литературы, специалистом по взлому общественного мнения.

Предусмотрительность Эренбурга пришлась ему очень кстати, когда в 1940 году блудный сын вынужден был вернуться в родное лоно. Хотя его и не считали совсем «своим», но и против него не было каких-либо улик.

Прочистив горло после остервенелой площадной ругани по адресу фашистских захватчиков, Илья Эренбург садится за пишущую машинку и бойко строчит слащавые статейки о прекрасной изнасилованной Франции, о стойком британском льве, о демократической Америке.

Во время войны нам приятно было читать эти статьи, но дело пахло анекдотом, когда внизу красовалась подпись Ильи Эренбурга. Сегодня, повинуясь голосу хозяина, он с пеной у рта мечет чернильные громы и молнии на головы американских империалистов.

Мало вероятно, чтобы Эренбург получил теперь постоянный заграничный паспорт. Да он и сам едва ли совершит такую неосторожность. У всех ещё в памяти судьба Максима Горького. После революции у Горького были большие расхождения с большевиками. Долгие годы он прожил в Италии, затем вернулся в Москву. Поговаривали, что он снова просил визу на выезд, но ему отказали.

Когда во время Московских процессов официально объявили, что он вместе с сыном был де отравлен «троцкистско-бухаринской бандой», то для каждого советского человека было ясно как день, чья рука приготовила ему яд.

Его вина заключалась в том, что после возвращения в Москву он практически не написал ни слова. Понятно, против кого этот молчаливый протест был направлен, и для кого была целесообразна его смерть. Советские люди привыкли толковать все официальные сообщения наоборот, – этим путем можно узнать некоторую истину.

Таким образом, Илья Эренбург, в начале пользовавшийся некоторой независимостью, был полностью приведён к кремлёвскому знаменателю.

Карьера и судьба Ильи Эренбурга очень характерны для многих советских писателей. Выбор один – или писать то, что требует Политбюро, или быть литературным трупом.

Если бы Лев Толстой, Александр Пушкин или Лермонтов жили в сталинскую эпоху, то эти имена не были бы известны в пантеоне человеческой культуры. Разве что в списке одного из лагерей НКВД. Литературная смерть писателя в Советской России обычно сопровождается его физической гибелью.

В студенческие годы мы из рук в руки зачитывались книгами: «Девять точек» Казакова, «Тяжёлый дивизион» Лебеденко, «Капитальный ремонт» Соболева. Имена эти мало известны широкой публике – книги были изданы искусственно малым тиражом и достать их было трудно, хотя это были талантливые произведения талантливых писателей.

0

104

Характерно, что все они охватывали период 1917-21 годов, когда в массах был порыв, призыв, надежды. О более позднем времени этим писателям не позволяла писать собственная совесть – там нужно было или лгать или молчать.

Мы имеем свою прекрасную национальную литературу, принятую и признанную культурой Запада. Но нам самим наше собственное творчество преподносится с большим отбором – чистка культурного наследия прошлого и искусственное направление современного творчества в желаемое для диктатуры русло.

Даже Пушкину, в первые после революции годы, пришлось ожидать долгое время на задворках Гослитиздата, пока сталинские цензоры признали его политически безвредным. Рассказывает там какие-то сказки про золотых петушков. Какая от этого польза для мировой революции? То ли дело Маяковский – тот прямо во все горло горланит:

«Кто там шатает правой?

Левой, левой!

Такие петухи нам нужны!

«Бей пар-р-рабелум по ор-р-робелым, пули погущ-щ-ще в гущ-щ-щу бегу-щ-щ-щим!»

Жаль только, что Маяковский пустил себе пулю в лоб, когда убедился, что кричал он и надрывал глотку попусту. По его собственному выражению – «захлебнулся коммунистической блевотиной». В предсмертной записке он перефразировал слова своего великого предшественника – «И дернул же меня чёрт родиться в СССР с душой и талантом…» Трудно быть советским писателем – подлинный талант не может творить в клетке. Даже сапожники от пера типа Демьяна Бедного и те, в конце концов, ломают шею.

На советских писателей нельзя обижаться. Человек создан из плоти, а плоть слабее, чем свинец и колючая проволока. Кроме того, заманчивое искушение: с одной стороны – смерть творческая и физическая, с другой – все блага привилегированного положения. Может быть, многим покажется странным, что в стране коммунизма существуют миллионеры?

Да, самые настоящие миллионеры, у которых счёт в Госбанке и стоимость имущества превышают миллион рублей. Примером является Алексей Толстой, автор фальсификаций «Петра I» и сценариев к «Ивану Грозному». Кто может обвинить человека, поставленного перед таким выбором?! Поставьте себя на их место, прежде чем бросить камень.

Советские писатели – это птички в позолоченной клетке. Они могут петь или молчать, но улетать им некуда. Сложнее обстоит дело с писателями Запада.

Западным писателям доверять нельзя. Даже мёртвым нельзя. Когда-то Джон Рид руководил американской секцией Коминтерна. Жил он, правда, в Москве, но это в порядке вещей. Добросовестно написал солидную книгу. «10 дней, которые потрясли мир».

Сам Народный Комиссар Просвещения – Луначарский и жена Ленина – Надежда Константиновна Крупская в предисловии к этой книге подтвердили, что сие есть самое правдивое описание коммунистического переворота в России. Джон Рид догадался своевременно сыграть в ящик, а его бренные останки были замурованы в кремлёвскую стену – почётная квартира для особо отличившихся коммунистов.

А потом скандал! Не предусмотрел Джон Рид, что история в сталинской России задним числом выворачивается наизнанку. Умудрился во всей революции уделить великому Сталину только две строчки, да и то попутно. Превознёс до небес Троцкого и других делателей революции, которые после смерти Ленина начали наперебой умирать от насморка и прочих подобных болезней.

Пришлось посмертно вытрушивать честного Джона из кремлёвской стенки.

Можно было бы указать на десятки людей с мировой известностью, которые в поисках новых путей увлекались коммунизмом. Познакомившись с советской действительностью, эти люди навсегда излечились от своих просоветских увлечений. Достаточно назвать одного из последних в этой категории.

Теодор Пливье, – автор «Сталинграда», немецкий писатель и коммунист, долгие годы проживший в Москве, – бежал из Советской зоны в Западную Германию. В интервью, данном представителям печати, он заявил, что в сталинской России нет и следа коммунизма, что все коммунистические идеи там задушены, что все социалистические институты превращены в орудия тоталитарного режима Кремля.

Он понял это вскоре после своего прибытия в Москву, но должен был молчать и мириться с окружающей действительностью поскольку фактически он был пленником.

Теодор Пливье не отрекается от коммунизма, но его признание для Сталина более опасно, чем прямая критика коммунизма. Судьба Теодора Пливье – это судьба значительной части коммунистической интеллигенции Запада, увидевшей сталинскую Россию собственными глазами.

Не все имеют физическую возможность или моральную честность совершить подобное признание, многие предпочитают служить Кремлю за счёт своей совести. Совесть – это понятие абстрактное, а есть много вещей и понятий более реальных.

Кремлёвских адвокатов трудно обвинить в прямой лжи. Существует утончённая форма лжи – односторонее освещение предмета. На этом поприще кремлёвские фокусники и их коммивояжеры достигли особенного искусства. Абсолютно замалчивать или остервенело ругать одно, одновременно превозносить до небес другое. На языке шулеров это называется «передергивать».

Здесь в Берлине нам попадают в руки забавные книжонки. Очень забавные. Они написаны заграничными авторами и изданы заграничными издательствами, они истошно восхваляют Сталина и сталинскую Россию.

Очень характерно, что эти книги или вообще не издаются на русском языке или издаются ничтожным тиражом, который не поступает в обращение. Эти книги предназначены только для внешнего употребления. Кремль предпочитает не показывать подобные книги русским – ложь слишком наглядна.

Недалеко от Бранденбургских Ворот есть магазин «Международная Книга». Это советский магазин, специально торгующий литературой на иностранных языках и рассчитанный на заграничных покупателей.

Мы часто бывали там. Конечно, мы покупали не труды Ленина, а обычные граммофонные пластинки. То, что ни за какие деньги невозможно достать в Москве, – в избытке предлагается иностранцам. Вот в этом то магазине и торгуют книгами типа писаний декана Кентерберийского.

Что могло побудить «красного декана» писать подобные вещи? Может быть, декан задним умом думает, что в случае если Сталин доберется до Британских островов, то он своими заблаговременными «социальными» молитвами спасет свою шкуру от Сибири? Или назначит архиепископом Всея Английской ССР? Советский человек не может дать другого объяснения этим слугам кремлевской пропаганды.

Пропаганда! Только советский человек понимает, что это такое. Говорят, что «Кока-Кола» стоит 5 центов: два цента стоит само месиво, а три цента – реклама. Американцы убеждены, что на свете нет ничего вкуснее, полезнее и благодатнее. Людей убедили с помощью рекламы.

Подобно этому обстоит дело с коммунизмом для советских людей. Их убеждали и убеждают, что коммунизм – это самое лучшее, самое непревзойдённое достижение. Смесь более сложная, чем «Кока-кола». Она насквозь пронизывает человека со дня его рождения.

То, что в Америке делает реклама, в СССР делает пропаганда. Человек ходит голый, голодный, поставленный на уровень безмолвного робота. При этом его уверяют, как раз в обратном. И что самое удивительное – он верит. Вернее – пытается верить. Так легче переносить трудности, когда нет возможности избавиться от них или бороться с ними.

0

105

Кремль знает чудовищную силу пропаганды на души людей, он знает опасность, если мираж будет разрушен. В тоталитарной гитлеровской Германии слушание вражеских радиостанций во время войны было запрещено, но радиоприемники не были отобраны.

То ли Гитлер считал, что его государственную систему бесполезно критиковать для немцев, то ли он больше доверял своим подданным. Во всяком случае, его кремлёвский партнер поступил иначе. В СССР все абсолютно радиоприемники были конфискованы в первые дни войны.

Кремль прекрасно знает своё уязвимое место. Если тридцатилетние труды кремлёвской пропаганды будут поколеблены, – эфемерное духовное единство Кремля и народа распадется как карточный домик от первого порыва ветра.

Советских людей поражала примитивность немецкой пропаганды во время войны. Они говорили на русском языке, но не для русских. От их передач пахло нафталином или чужим немецким духом.

Пропаганда – это пища для души, тут нужно знать рецепты и формулы, необходимые для русской души. Они ничего не говорили о будущем, они не могли дать разумной критики кремлёвской диктатуры. Они надеялись на грубую силу – прусская тупость, известная уже раньше. Для души нужно искусство психиатра, а не крик фельдфебеля.

«Печать – это самое сильное оружие нашей партии», – сказал Сталин. Иными словами: пропаганда – это самое сильное оружие Кремля. Пропаганда цементирует внутренние силы и разлагает внешние. Тем лучше для Сталина, если его противники не уяснили себе всей правоты и значения этих слов.

Глава 13. Диалектический цикл
1.

Лето 1946 года клонилось к концу. Над Берлином изо дня в день стояло в небе солнце. Как раскалённый шар мерцало оно сквозь дымку висящей над городом известковой пыли. Эта же пыль густым слоем лежала на траве и листьях деревьев.

В мареве лета Карлсхорст жил своей обычной жизнью. Около комендатуры деловито сновали немцы, добивающиеся пропуска в Главный Штаб. В Управлениях и Отделах Главного Штаба СВА кипела лихорадочная работа. В водовороте работы люди с золотыми погонами на плечах подчас забывали, что Карлсхорст это лишь далёкий остров, окружённый чужой и враждебной стихией.

Зато, когда подходил день отпуска и поездки на родину, они с удвоенной остротой ощущали, что далеко на Востоке лежит огромная страна, их страна, интересы которой они призваны защищать за её пределами.

Письма из Советского Союза сообщали о необычайной засухе на всей территории европейской части СССР. Откровенно высказывались опасения за судьбу будущего урожая. Хлеб, ещё не созрев, осыпался на корню.

Мелкие огороды, которыми жила основная масса народа, выгорели от солнца. Люди с тоской смотрели в безоблачное небо и опасались наступления голода ещё худшего, чем они перенесли за годы войны. Письма с родины дышали безнадёжностью и отчаянием.

Незаметно прошел год с того времени, как я прибыл в Берлин на работу в Советскую Военную Администрацию. Начинался второй. В конце лета подошёл, наконец, срок и моего отпуска. На полтора месяца я мог отряхнуть с моих ног прах Берлина и отдохнуть на родине.

Андрей Ковтун взял отпуск одновременно со мной и мы договорились ехать вместе. Мы решили сначала остановиться в Москве, затем съездить навестить наш родной город на Юге и, наконец, отдохнуть где-нибудь на побережье Чёрного моря. Андрею обязательно хотелось организовать отпуск так, чтобы мы могли провести время среди воспоминаний нашего юношества.

На Силезском Вокзале Берлина толкотня и давка. Около воинской кассы оживлённая торговля – меняют оккупационные марки на рубли. Приехавшие из СССР стремятся обменять пачки бесполезных червонцев на заманчивые марки. Уезжающие в СССР рады избавиться от марок, чтобы иметь советскую валюту на дорожные расходы.

Полагаясь на свою форму офицера МВД, Андрей отправился к военному коменданту вокзала и вскоре вернулся с двумя плацкартами в мягкий вагон. Его предусмотрительность оказалась очень кстати.

Все вагоны переполнены до отказа. У большинства пассажиров масса багажа, с которым они ни в коем случае не желают расстаться, не доверяя услугам багажных вагонов. У нас с Андреем тоже по два чемодана, наполненных, главным образом, подарками родным и знакомым.

До Бреста наш поезд дошёл без всяких приключений, хотя советские воинские поезда, курсирующие на линии Берлин-Москва, нередко являются объектом обстрела и даже нападений со стороны скрывающихся в лесах польских националистов.

На советском погранично-пропускном пункте в Бресте производится первая проверка документов и багажа. Все пассажиры переходят в другой поезд. Погранохрана МВД особенно тщательно обыскивает багаж демобилизованных военнослужащих в поисках оружия, которое кто-либо вздумал бы провезти с собой домой в качестве трофеев.

Лейтенант погранохраны МВД в зелёной фуражке, проверявший документы стоящего впереди нас капитана, обращается к нему с вопросом:

«Почему Вы, товарищ капитан, не оставили личное оружие по месту службы?» «Я не получил на это соответствующего приказа», – отвечает тот, с досадой пожимая плечами.

«По прибытии в место назначения Вам придётся сдать пистолет в местной комендатуре, где Вы будете регистрироваться», – говорит лейтенант МВД, возвращая документы.

«Вот оно – порядки мирного времени», – ворчит капитан вполголоса, когда мы выходим из помещения контрольного пункта. – «Все чего-то боятся».

В ожидании отхода московского поезда мы с Андреем сидим в зале вокзала. Кругом нас много офицеров в польской форме с квадратными конфедератками на головах. Все они разговаривают между собой по-русски и польским языком пользуются лишь в случае ругательств.

Это офицеры советских войск маршала Рокоссовского, стационированные в Польше и переодетые в польскую форму. Вскоре к ним присоединяется несколько офицеров, возвращающихся в Советский Союз из Германии. Завязывается разговор на местные темы.

«Ну, как там у вас в Германии», – спрашивает офицер с безошибочным сибирским акцентом и польским орлом на фуражке, обращаясь к лейтенанту из Дрездена. – «Пошаливают немцы?» «И – куда там!» – безмятежно отвечает лейтенант. – «Дисциплинированный народ. Им сказано – нельзя, значит нельзя. Мы сначала сами ожидали, что будут беспорядки или покушения. Ничего подобного!» «Да неужели!» – удивляется сибиряк и качает головой. – «Зато наши паны жизни дают. Что ни ночь – или зарежут, или подстрелят кого-нибудь. И эта курица не помогает». Он показывает на орла на своей конфедератке.

«Не умеете вы с ними обращаться», – с видом превосходства говорит лейтенант.

«Не так это просто», – вмешивается в разговор ещё один советский офицер в польской форме. – «Рокоссовский во время войны от Сталина шестнадцать благодарностей в приказах получил, а за последний год в Польше – двадцать выговоров.

Всё из-за поляков! Они в тебя из-за угла стреляют, а ты их не имеешь права пальцем тронуть – иначе Трибунал. Политика!» Офицер тяжело вздыхает.

0

106

«Вот недавно в Гдыне дело было», – говорит сибиряк в конфедератке. – «Там в порту стояла флотилия наших канонёрок. Ну, моряки пошли себе погулять. Тут же прямо на пристани к ним привязались поляки и давай задираться. Через пять минут сбежалась целая толпа. Тут тебе и ножи, и стрельба – что хочешь. В общем, зарезали нескольких моряков прямо на глазах у остальной флотилии».

«Ну, и как же?» – интересуется лейтенант из Дрездена.

«Моряки-братишки, сам знаешь, что за народ», – подмигивает сибиряк. – Не долго думая, развернули скорострельные пушки по борту и – всей флотилией ураганный огонь по набережной. Дали полякам перцу! Потом целую неделю панские потроха по крышам собирали».

«Зато весь командный состав флотилии под Трибунал попал», – скептически добавляет второй псевдо-поляк. – «А Рокоссовский ещё один выговор получил».

Разговор заканчивается, так как проезжие офицеры встают, намереваясь идти в город. «Смотрите, не задерживайтесь в городе после темноты», – советуют им вслед офицеры в польской форме.

Вскоре после того, как наш поезд отошёл от Бреста, по вагонам была произведена повторная проверка документов. Не проехали мы нескольких часов, как эта процедура повторилась ещё раз.

За окном вагона медленно бежит чахлый пейзаж Белоруссии. По-прежнему, как и в годы войны, лежат в развалинах вокзалы. Уныло чернеют трубы печей на месте сожжённых дотла деревень.

Безжизненно смотрят в небо журавли над заброшенными колодцами. Редко где виднеются фигуры людей. Люди такие же оборванные и жалкие, как и год тому назад. Как и десять лет тому назад. Безрадостна ты, серая и печальная, родная сторона!

Андрей сидит молча, прислонившись в угол. Он не обращает внимания на происходящее кругом и погружён в свои мысли. Время от времени дверь купе стремительно распахивается. Новый пассажир заглядывает внутрь.

Увидев форму офицера МВД, человек делает вид, что ошибся дверью и идёт искать место в другом купе. Даже в мягком вагоне, где у каждого пассажира в кармане партбилет, люди предпочитают держаться подальше от МВД.

К вечеру Андрей, до того сохранявший молчание, немного оживает. Под впечатлением пейзажа за окном завязывается разговор о прошлом. Постепенно Андрей переходит к воспоминаниям о Галине.

Он увлекается все больше и больше. Я с удивлением наблюдаю за ним. Видимо, он всё время вращался мыслями вокруг Галины, но только теперь решился заговорить на эту тему. Время и расстояние притупляли чувства. Теперь же его сердце снова горит старым огнем.

История отношений Галины и Андрея была довольно своеобразной. Галина была на редкость красивой девушкой. В её красоте было что-то возвышенное и чистое.

И, что самое главное, её внутреннее содержание полностью соответствовало её внешности. Она имела трепетную душу и благородное сердце настоящей женщины. Андрей боготворил девушку и служил ей как жрице.

Долгое время Галина была холодна к ухаживаниям Андрея и не замечала его раболепные знаки внимания. Затем между ними установилась крепкая дружба.

Может быть, девушку покорили незнающие границ жертвенность и преданность Андрея. Может быть, она чувствовала, что любовь Андрея не похожа на ухаживания других молодых людей.

Для окружающих эта дружба казалась странной. Слишком бросалось в глаза противоречие между угловатой фигурой Андрея и подчёркнуто одухотворенной внешностью Галины. Никто не мог понять, что связывало их. Подруги Галины доводили её до слез, подчеркивая при каждой возможности недостатки Андрея.

Приятели Андрея откровенно поздравляли его с незаслуженным, по их мнению, счастьем. Несколько раз это служило поводом к кратковременным расхождениям.

Тогда Андрей не находил себе места и бродил как тень по следам Галины, не решаясь приблизиться и не имея сил расстаться. Так или иначе – до самого начала войны они были неразлучной парой. Война забросила Андрея в трущобы партизанских лесов, дала иной ход его необузданным чувствам. Город, где осталась Галина, был вскоре занят немецкими войсками и всякая связь оборвалась.

В окно вагона смотрит душная сентябрьская ночь. Андрей расстегнул пуговицы кителя, подставил открытую грудь врывающемуся в окно встречному ветру. Он как будто переродился и с оживлением рассказывает о своих делах в годы войны.

«В жизни мы всё время стремимся к чему-то», – говорит он – «Стремимся к власти, славе, орденам. Но всё это внешнее. Когда дойдешь до определённой черты, то чувствуешь, что ты всё время только давал от себя. Задаёшься вопросом – что ты получил за всё это?» «Сейчас у меня странное ощущение», – продолжает он. – «Если отбросить в сторону все внешние причины и думать только о себе, то мне начинает казаться, что всё что я делал, стремясь вверх, я делал ради Галины. Говоря откровенно, сейчас я несу эту форму и эти ордена к ногам Галины».

Андрей окидывает взором свою подчёркнуто аккуратную форму, стряхивает пылинку с синих галифе и говорит мечтательно: «Теперь Галина инженер. Живёт в Москве. Имеет достойную работу, уютную квартиру.

Разве это не предел, которого может сегодня достигнуть женщина? И вот, в довершение всего, перед ней появляется некий майор Государственной Безопасности – защитник и страж её благополучия. Разве это не логичный конец?!» «Вот здесь, дружок, я и надеюсь, что жизнь мне отплатит с процентами за всё!» Андрей крепко стучит мне ладонью по колену, встает и смотрит вперед из окна вагона, как будто надеясь увидеть в бегущей навстречу темноте то, чем вознаградит его судьба.

Уже и раньше я часто замечал, что Андрей как-то странно рассуждает о Галине. Вложив всю свою горячую душу в честолюбивые стремления и в обмен не получив от жизни никакого удовлетворения, больше того, мучаясь своим положением человека, вынужденного действовать вопреки своим убеждениям, он подсознательно стал искать какой-то компромисс с жизнью.

Он стал убеждать себя, что старая любовь и семейное счастье заполнят пустоту в душе и примирят его с мучительной действительностью. Постепенно встреча с Галиной стала для него навязчивой идеей. Он, как маниак, убегал в мечты, убеждая себя, что встреча с любимой женщиной послужит чудом, принесущим ему избавление.

«Знаешь что?!» – Андрей неожиданно отрывается от окна. – «Я должен достать бутылку водки».

«Ты же не пьёшь», – говорю я.

«Это тебе», – коротко бросает он. – «Я хочу, чтобы кругом меня весело было. Ведь я не на похороны еду, чёрт побери. На свадьбу еду!» В его голосе переливается через край безудержная стихия.

Я пробую отказаться. «Ты что – обидеть меня хочешь? Да?!» – категорически заявляет Андрей. Мне не остается ничего другого как надеяться, что в это время ночи он вряд ли где достанет водку.

На первой же станции Андрей исчезает. Через несколько минут он возвращается с оттопыренным карманом. «Достал по всем правилам закона», – насмешливо ухмыляется он. – «Комендант станции у кого-то конфисковал, а я у него конфисковал. Вот оно что значит – красная шапка!» «Эх! Хочется, чтобы стены кругом трещали!» – наливает Андрей стакан так полно, что бесцветная жидкость плещется через край. – «У меня на душе горит – и чего-то не хватает. Пей за меня!» Равномерно стучат колеса, отбивая километры. Тускло светит лампочка под потолком купе. Где-то позади уходит Берлин. Где-то впереди приближается Москва.

0

107

«Знаешь, временами я до боли ощущаю пустоту на душе», – Андрей сидит на диване, широко расставив ноги в стороны и упёршись ладонями в коленки. – «Иногда я задумываюсь о Боге – и завидую людям, которые верят. Лучше верить в несуществующего, но непогрешимого Бога, чем в земных самозванных мерзавцев».

«Ты когда последний раз в церкви был?» – спрашиваю я.

«Лет двадцать тому назад», – отвечает Андрей задумчиво. – «Меня отец за руку в церковь водил. Мальчишкой я все молитвы наизусть знал».

«Да… Душа человека это не лакмусовая бумажка», – вздыхает он. – «Тут сразу не поймешь, какая она – красненькая или синенькая. При моей проклятой работе часто приходится задумываться о душе человека. У меня теперь психоз – ищу людей, которые верят во что-то».

Водка в стакане колышется в такт хода поезда. Андрей отодвигает стакан в сторону, затем продолжает: «Редко встречаешь таких людей. Раз я вёл дело одного СС-овца. Много у него на счету было. Он уже в списке на расстрел стоял. Пришёл я к нему в камеру, а он вскакивает на ноги и руку кверху: „Хайль Гитлер!“ Сам в камере смертников сидит, а от своей веры не отрекается».

В поезде тишина. В других купе люди уже спят. На остановках в эту тишину врывается шум с перрона. Толпы людей, обвешанных чемоданами и мешками, штурмуют соседние вагоны.

«Я тогда этому СС-овцу даже позавидовал», – продолжает Андрей. – «За то, что человек веру имеет».

«Это ему мало помогло», – говорю я. – «Разве, что на том свете».

«Как сказать», – произносит Андрей и мрачная улыбка мелькает по его лицу. – «Вместо него я отправил на расстрел другого».

«Кого?» – спрашиваю я.

«Тоже СС-овец, только другого фасона», – отвечает Андрей нехотя. – «Сначала был коммунистом, потом работал в Гестапо, а после капитуляции вспомнил старое и пришел искать работу у нас. Ну, вот я и нашел для него употребление.» «Неужели у вас это так просто?» «В то время у нас было слишком много работы. Ни фотографий, ни отпечатков пальцев к делу не прилагалось. Ведь тогда день и ночь фильтровали. Номер камеры – и всё».

В проходе между купе раздаётся шум. Два человека идут по коридору, громко разговаривая и стуча палкой по стенам вагона. Слышно как ночные гости бесцеремонно открывают двери соседних купе и заглядывают внутрь. Через некоторое время шаги останавливаются у нашей двери.

«А тут, что за птицы?» – слышится грубый голос и двери купе с шумом распахиваются.

На пороге стоит коренастый человек в накинутой на плечи солдатской шинели без погон. На глаза надвинута армейская фуражка без звезды. Так обычно ходят демобилизованные солдаты. Пустой левый рукав выцветшей гимнастерки безжизненно засунут за пояс.

В правой руке инвалид держит завернутый в бумагу продолговатый, похожий на ножку от стула, предмет, которым он постукивает по сторонам. Из-за спины незнакомца выглядывает вторая фигура в такой же истрёпанной солдатской форме с самодельной деревянной культяпкой вместо ноги.

«Ага! Тут тебе сам гражданин-товарищ майор Государственной Безопасности расположился», – нараспев говорит безрукий инвалид и прислоняется к косяку. – «Вы чего не спите граждане-товарищи?» «А вы тут чего слоняетесь среди ночи?» – строго спрашивает Андрей и хмурится, раздражённый бесцеремонным тоном солдат.

«Мы тут за порядком смотрим», – насмешливо отвечает безрукий. – «Может, у кого чемодан лишний, или сапоги не по ноге».

«Весело люди живут – водку пьют!» – вторит из-за его спины безногий.

На лицах обоих инвалидов вызывающая усмешка. Они загородили дверь купе и как будто ищут повода к ссоре, осматривая нас с головы до ног и обмениваясь грубыми репликами.

Безрукий продолжает постукивать кругом своим завернутым в газету инструментом. Звук тяжёлый, как будто от железа. Безногий отбивает такт деревяшкой ноги.

Кругом в поезде тишина. Равномерно стучат колеса. Я внимательно наблюдаю за Андреем, пистолет которого висит в кабуре над его головой. Пальцы Андрея нервно выбивают дробь по колену.

«Что это у Вас такое, гражданин-товарищ майор?» – вдруг неожиданно спрашивает безрукий и указывает на зелёную с красными полосками ленточку, приютившуюся в самом конце орденских лент на груди Андрея. – «Никак в партизанах были?!» В голосе инвалида нотки враждебности сменяются смешанным чувством удивления и недоверия.

Андрей, все ещё хмурясь, сухо отвечает: «Да, был в партизанах».

«Так мы тоже партизаны!» Безрукий откидывает борт шинели и стучит себе палкой в грудь выцветшей гимнастерки, где на грязных засаленных ленточках колышутся многочисленные ордена и медали. «Вот она – партизанская!» – он тычет в висящую на зелёной с красными полосками ленточке медаль «Партизану Отечественной Войны».

Как будто сравнивая, инвалид снова переводит глаза на грудь Андрея, затем недоверчиво косится на его погоны МВД.

«Угостите водочкой бывших партизан, товарищ майор!» – басит безногий из-за спины безрукого. – «Когда-то кровь вместе проливали – не пожалейте теперь стаканчика водки!» Он тоскливо смотрит на плескающуюся в стакане бесцветную жидкость. Вызывающая грубость в глазах инвалида сменяется затаенным желанием вспомнить с помощью водки то время, когда он сидел с таким же майором у партизанского костра, как равный с равным.

«А ну – давай залпом!» – неожиданно командует Андрей и улыбается грубой солдатской улыбкой. – «Пей!» Безногий неуклюже ковыляет к столику, неловко берет хрупкий стакан грубыми негнущимися пальцами. Он медлит, колеблясь последовать приглашению.

«Пей за моё здоровье!» – подбадривает Андрей.

«За партизанскую жизнь!» – наконец решившись, одним махом опрокидывает инвалид водку в горло, раскатисто крякает и утирает рот рукавом. «Извините, товарищ майор Государственной Безопасности, а за Ваше здоровье нехай черти на том свете водку пьют!» – поясняет он и с треском ставит стакан обратно на столик.

Снова в купе воцаряется напряжённая тишина. Снова я с тревогой бросаю взгляд на висящий на стенке пистолет.

«Вот это сразу видно – партизан!» – неожиданно с нескрываемым удовольствием говорит Андрей и смеется. «А ну, хлопцы, заходите сюда! Садитесь!» – командует он. – «На каком фронте воевали?» Удивлённые столь неожиданным приглашением и дружеской улыбкой Андрея, инвалиды нерешительно переминаются с ноги на ногу. Затем безрукий первый осторожно опускается на мягкое сиденье. Свой завернутый в газету инструмент он бросает на противоположный диван.

Тот тяжело падает на плюшевое сиденье, бумага разворачивается и обнажает обрубок водопроводной трубы. Безногий следует примеру безрукого и тоже садится. Напускная развязность и враждебность медленно сменяются на лицах неловкостью солдат, попавших в общество офицеров.

«Ну, на каком фронте воевали, хлопцы?» – повторяет свой вопрос Андрей. – «Может, где встречались».

«Повсюду свою кровь проливали, товарищ майор», – угрюмо говорит безногий.

0

108

«Ну, а как она жизнь, хлопцы?» – спрашивает Андрей, – «Мы сами из Германии едем. Давно уже родины не видели».

«Не видели, так увидите, товарищ майор», – со странной усмешкой бормочет безрукий. Он показывает на несколько рядов знаков ранений на своей гимнастерке: «Вот всё, что завоевали. Как с госпиталя выписались, так вот уже два года в той же одёже ходим.» «Куда едете?» – спрашивает Андрей.

«Куда глаза глядят, товарищ майор», – уныло отвечает безногий. – «Земля наша, слава Богу, широкая».

«А где дома будете?»

«У нас дом – под каждым кустом», – усмехается однорукий, – «Мы люди вольные, живём как птицы небесные.» «А что вы здесь в поезде делаете?» – допытывается Андрей.

«Воруем, товарищ майор, воруем!» – снова с неожиданной злостью отвечает инвалид.

«Вы на нас не обижайтесь, товарищи офицеры», – примирительно говорит его спутник. – «Кабы другое время, разве мы этим стали бы заниматься? Жизнь заставляет! Мы люди жизнью покалеченные».

«Эх, жизнь-жестянка…» – уныло вздыхает однорукий. – «Разве это жизнь?! Разрешите налить стаканчик, товарищ майор Государственной Безопасности. Вам за это на том свете лишний грех простится!» Инвалид залпом опрокидывает стакан и мотает головой из стороны в сторону. Затем он поднимает глаза и смотрит в упор на Андрея: «Вижу я, что у Вас много орденов, товарищ майор. Кроме того, в партизанах были. Значит Вы – человек настоящий. Только вот красную шапку Вы зря носите!» Он кивает головой на форменную фуражку МВД, покачивающуюся на стенке в такт ходу поезда.

«Не слушайте пьяного человека, товарищ майор», – пытается вмешаться безногий.

«Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке», – беззлобно говорит Андрей и смотрит на инвалидов странным взором.

«Вот это Вы правы, товарищ майор Государственной Безопасности», – кивает головой безрукий. – «А потом мне терять нечего – я Вам могу всю правду в глаза сказать. Когда-то я тоже горячим был. Теперь вылечился. Хотите, я Вам свою судьбу расскажу? Потом судите меня».

Безрукий молчит и смотрит в пол. Сонная тишина заполняет купе мягкого вагона. Равномерно постукивают колеса, отбивая километры.

«Когда-то я тоже партийцем был», – тихо говорит инвалид. – «В первый же день войны добровольцем пошел. Пули на лету ловил. На танки с бензиновой бутылкой лез. Грудь под пулеметы подставлял и кричал: „За Сталина!“ Под Киевом до последнего патрона дрался, был ранен, попал в окружение.

Две недели без памяти на восток полз. Дополз до своих. Меня в награду за верность родине – под Трибунал. Других расстреляли, а меня, как раненого, помиловали – в штрафбат значит. Одна рана не зажила, ещё две других достал. Вот они!» Он снова тычет рукой в ленточки ранений на груди гимнастерки.

«Под Ростовом в плен попал», – продолжает безрукий, тряся головой. – «Партбилет в землю зарыл – чтобы врагу в руки не достался. Мне тогда партбилет дороже своей жизни был. Завезли меня немцы на край земли, аж до самого океана. Бежал я оттуда, да по дороге поймали – в кацет заперли. Я и оттуда бежал.

Три месяца как зверь по лесам пробирался, траву ел. Всё на восток шёл. Добрался до партизан. Два года партизанил. Жизни не жалел. Вон сколько орденов заработал, а ран уж и не считал. Всё за родину страдал.

А как соединились с Красной армией, меня сразу к алтарю – в спецлагерь на проверку. Там я с вашим братом, государственной опасностью, хорошо познакомился. По сей день не забуду! Перемыли мне там кости и как изменника родины – опять в штрафбат. Там я руку и потерял».

«Вот так-то оно!» – захмелевшим голосом бормочет безрукий и тянется к бутылке. – «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, товарищ майор Государственной Безопасности…» «Так меня и учили родину любить,» – безрукий уставился глазами в пол купе и устало трясет головой. – «Как война кончилась – один-одинешенек на белом свете. Работать не способен – у меня больше ран, чем живого мяса. Пенсия, сами знаете, одно название.

Зарабатывал на хлеб, махоркой торговал – а меня в тюрьму за спекуляцию. Вот теперь и ходим грязным делом занимаемся, извините, воруем». Он шевелит обрубком в пустом рукаве: «Рука гниет, сам вор… И партбилет мой где-то в земле догнивает. Такая-то она жизнь».

Стучат колеса. Тускло светит лампочка под потолком. За окном вагона бежит чёрная ночь.

«Ну, мы пойдем,» – поднимается на ноги безрукий, поправляя на плечах измятую шинель. – «Вы нас извините, товарищи офицеры, за беспокойство. И Вы, товарищ майор Государственной Безопасности, на меня не сердитесь.

Больно много я от вашего брата перетерпел. Может когда жизнь и Вас научит. А за водку сердечное спасибо.» Оба ночных гостя, стараясь не цепляться плечами за стенки, боком выходят из дверей купе и, пошатываясь, продолжают свой путь.

«Партизаны, партизаны… Любимой родины вы верные сыны», – доносится до нас по коридору слова партизанской песни.

«Во время войны я с такими из одного котелка ел», – говорит задумчиво Андрей и трёт лоб. – «А теперь они меня за врага считают».

Кругом нас тишина. Навстречу нам бежит родина.

На следующий день поезд прибыл в Москву. Мы вышли на залитую солнцем вокзальную площадь и остановились, оглядываясь по сторонам. Кругом гремели трамваи, бесшумно катились автомобили, торопливо сновали люди. Кипел привычный водоворот лихорадочной жизни столицы. Всё было так просто и обыденно. Как будто мы и не уезжали отсюда.

Благодаря своей форме МВД и золотой звезде Героя Советского Союза Андрей без труда достал номер на двоих в гостинице «Старо-Московская», расположенной напротив Кремля по другую сторону Москва-реки.

Из окон нашей комнаты, выходящих на Москва-реку, виден новый Каменный Мост, ряды начинающих желтеть деревьев на Кремлёевской набережной, островерхие башни и золотые купола за кремлёвской стеной.

От берега за стеной круто поднимается обсаженный вечнозелёными ёлками откос. На откосе безжизненно смотрит многочисленными рядами окон длинное белое здание. Там мозг нашей страны и лаборатория нового мира.

Первый день мы провели бесцельно блуждая по Москве. Нам обоим не терпелось посмотреть на жизнь Москвы своими глазами, хотелось продлить предвкушение встреч с людьми, о которых мы мечтали издалека.

Хотя прошёл лишь год с того времени, как я покинул Москву, этот год был так насыщен событиями, что мне казалось будто я заново знакомлюсь с родной столицей.

Где-то в глубине переплетались чувства непонятного ожидания, внутреннего недоверия и тихой настороженности. Как будто я наперекор всему стремился найти в Москве нечто. Нечто, что могло бы переубедить меня в том, что уже твёрдо решено.

В Берлине, в особенности в первое время, нам, советским офицерам, пришлось привыкнуть к тому, что на нас обращают внимание. Теперь же на улицах Москвы нас преследует странное ощущение, к нашему удивлению окружающие провожают нас взглядами.

0

109

Люди замечают в нас нечто непривычное: то ли бросается в глаза наша подчеркнуто выхоленная заграничная экипировка, значительно отличающаяся от обмундирования большинства офицеров, то ли этому виной независимая и уверенная манера держать себя, порождённая средой и работой в условиях победы и оккупационного режима в Германии. Странное ощущение – в своей родной стране чувствуешь себя как интурист.

Летний вечер застал нас с Андреем на площади Маяковского. За нашей спиной по улице Горького шумел поток автомобилей. Перед нами из предвечерней мглы, поднимался на фоне неба чёрный куб здания Института Маркса-Энгельса-Ленина. В этой каменной коробке, как высшая святыня, хранится в спирту мозг идеолога и основателя советского государства – Ленина.

По левую сторону с площадью граничит здание газеты «Правда». На крыше «Правды» сверкает огненная реклама, передающая последние известия. Никто из людей на площади не обращает на эти известия ни малейшего внимания.

Мы задрали головы кверху и стали собирать бегущие огненные буквы: «Хлеборобы рапортуют… о досрочном перевыполнении… плана сдачи урожая».

Мы с Андреем переглядываемся. До войны подобные новости напролет плясали из вечера в вечер, из года в год на крыше «Правды». И сегодня опять! Разве не было войны и всего, с нею связанного?

«Что это там такое написано, сынок?» – раздаётся за нашей спиной дребезжащий старческий голос.

Андрей отрывает глаза от светящихся букв. Рядом с ним стоит дряхлый старик. На нем домотканный зипун неопределённого цвета. Всклокоченная рыжая бородка обрамляет румяное старческое лицо, откуда поблескивают не по годам живые глаза.

Из-под старого картуза висят пряди длинных волос. Старик стоит, слегка сутулясь, заложив руки за спину. Среди окружающей нас суеты центра Москвы он кажется пришельцем из другой эпохи. Теперь таких можно встретить лишь на картинках, да ещё в глухих деревнях.

«Слаб я глазами стал, сынок, да и грамоте не учен», – как будто извиняясь бормочет старик. – «Сделай милость – прочти тёмному человеку что там сказано.» Он говорит с Андреем так, как это принято у простых людей при обращении к вышестоящим – с уважением и подкупающей искренностью.

«Что же ты, отец, грамоте не научился?» – с улыбкой говорит Андрей, тронутый видом и просьбой старика.

«К чему нам, простым людям, грамота», – рассуждает тот, переминаясь с ноги на ногу. – «На то есть учёные люди, чтобы всё понимать.» «Ты сам, отец, откуда будешь?» – подделывается Андрей под крестьянскую речь.

«Мы люди подмосковские», – отвечает старик протяжно – «Наша деревня шестьдесят километров отсюда».

«Сына навестить приехал?» – спрашивает Андрей.

«Нет, сынок», – качает головой старик. – «За хлебом приехал».

«Что же у вас на деревне – хлеба нет?» «Нет, сынок. Хлеб весь сдали. Теперь вот картошку со своих огородов возим на рынок продаём, а на эти деньги хлеб покупаем».

«Почём сейчас хлеб на базарах?» – интересуется Андрей.

«Семьдесят рублей кило, сынок».

«А государству почём сдавали?»

Старик переминается с ноги на ногу, вздыхает и нехотя говорит: «По семь копеек…» Наступает неловкое молчание. Мы делаем вид, что забыли о первоначальной просьбе старика прочесть ему светящиеся буквы, и идём дальше. Через несколько шагов мы останавливаемся посреди площади перед острым гранитным обелиском, по сторонам которого прикреплены бронзовые доски.

Раньше я десятки раз ходил по этому месту, но только сегодня гранитный обелиск привлекает наше внимание. Мы с Андреем подходим ближе, пытаясь разобрать в сумерках выгравированные на досках бронзовые надписи.

«Скажи мне, сынок, хоть про что тут говорится?» – опять звучит знакомый старческий голос. Старик в картузе как тень стоит за нашей спиной, смиренно переминаясь с ноги на ногу.

Улыбка скользит по лицу Андрея, когда он возвращается глазами к обелиску, намереваясь исполнить на этот раз просьбу старика. Он медленно читает вслух первые слова, затем замолкает и молча пробегает взглядом по рядам бронзовых букв. Углы рта его постепенно опадают, между бровей ложится глубокая складка.

«Что же ты, сынок?» – сочувственно бормочет в бороду старик. – «Али там не по-русски прописано…» Андрей молчит и избегает смотреть в сторону старика. Я следую его взору и читаю неясные в сумерках позеленевшие буквы. Это выдержки из конституции СССР, права и свободы граждан Советского Союза. Голодная и оборванная Москва, жалкий крестьянин, приехавший в Москву за хлебом – и бронзовые обещания земного рая. Я понимаю, почему замолчал Андрей, почему помрачнело его лицо.

Когда мы уходим от памятника, Андрей говорит сквозь зубы: «Сначала эти инвалиды… Теперь этот старик… Называет меня сыном, а я должен читать ему насмешку». Некоторое время мы идём молча. Когда я думаю, что Андрей уже забыл о встрече у обелиска, он снова бормочет в пол голоса: «Во время войны эти ребята со мной вместе кровь проливали. Такие старики мне свой последний кусок хлеба отдавали. А теперь…» На следующий день, это была суббота, мы решились, наконец, разыскать и навестить Галину. Из писем наших общих знакомых я знал, что она работает в должности инженера-химика на одном из московских заводов.

Когда Андрей позвонил по телефону в заводоуправление, ему ответили, что Галина не числится больше в списке служащих завода, и отказались дать какую-либо более подробную информацию. Наведя справки в адресном столе, мы к нашему удивлению получили адрес, находящийся в пригородной местности в часе езды на электричке.

Солнце начинало клониться за верхушки соснового леса, когда мы с Андреем постучали в двери сколоченного из брёвен домика в дачном посёлке неподалеку от железной дороги. Посёлок утопал в сыпучем песке, из которого тянулись кверху голые стволы чахлых сосен.

Открывшая нам дверь пожилая неряшливо одетая женщина окинула нас недружелюбным взглядом, молча выслушала наши слова и так же молча указала рукой на шаткую лестницу, ведущую на второй этаж.

Андрей пропустил меня вперед, чтобы я не мог видеть его лица. По звуку его шагов и по тому, как он тяжело опирался на дряхлые трясущиеся перила, я чувствовал, как много значит для него эта встреча. Мы медленно поднимались по скрипучим ступеням, с недоверием оглядываясь кругом.

Наверху на площадке лестницы развешено для просушки мокрое бельё. На подоконнике, вперемежку с грязными тряпками, громоздятся закопчённые кастрюли. Худая облезлая кошка, пугливо оглядываясь, прыгает при нашем приближении в окно. Непригляден замок, где ютится сегодня наша принцесса.

Перед нами дощатая дверь на заржавленных петлях. Из щелей между досок торчат куски ваты. Я нерешительно берусь за разболтанную ручку и стучу.

За дверью раздаются шаркающие шаги. Кто-то толкает дверь изнутри. Ветхое сооружение шатается на петлях, скребет по дощатому полу, медленно отходит назад. На пороге в пролете двери стоит женщина в простеньком платье и стоптанных туфлях на босу ногу.

0

110

Женщина вопросительно смотрит в неясный свет на лестнице, как будто удивляясь, кто к ней может придти. Затем она различает фигуры в военной форме и удивление в её глазах сменяется испугом. Тот же молчаливый испуг застыл на её полуоткрытых губах.

«Галина!» – тихо произносит Андрей.

Лицо молодой женщины в пролёте дверей заливается густой краской. Она делает шаг назад. «Андрей!» – срывается с её губ подавленный крик. В этом всплеске чувств смесь неожиданной радости, девичьей стыдливости и ещё что-то неуловимо печальное. Она часто и прерывисто дышит, как будто ей не хватает воздуха.

Андрей избегает смотреть по сторонам. Он старается не видеть нищенского убранства полупустой комнаты, старается не замечать старенького платья на плечах Галины и её порванных туфель. Он видит только до боли знакомое лицо любимой женщины. Весь мир уходит в небытие, утопает в глубине её глаз.

Как часто в эти долгие годы мечтал Андрей о глазах, любимой. В снегах и туманах, в крови и пожарах, шагая по трупам, он шёл к этой встрече. И вот теперь глаза любимой медленно ласкают Андрея с головы до ног.

Молодая женщина скользит взором по золотым погонам с синим кантом и майорской звезде на плечах Андрея, по ярко-малиновому околышку над лакированным козырьком фуражки. Ещё раз её глаза, не доверяя самим себе, возвращаются к нарукавному знаку МВД и затем смотрят в лицо стоящего перед ней офицера.

«Галина!» – как во сне повторяет Андрей и протягивает вперед обе руки.

«Григорий, закрой, пожалуйста, дверь!» – произносит Галина, как будто не замечая Андрея и не слыша его слов. Голос её звучит как чужой, глаза потухли, лицо похолодело. Она избегает встречаться взором с Андреем и, не говоря ни слова, подходит к открытому окну в другом конце комнаты.

«Галина, что с тобой?!» – нервно спрашивает Андрей. – «Почему ты здесь…? В таких условиях…?» За окном бесшумно кивают колючими лапами облезлые сосны. Косые лучи заходящего солнца бросают длинные тени по дощатому полу комнаты. Дыхание воздуха шевелит пушистые пряди волос на голове молодой женщины у окна.

«Расскажите лучше что-нибудь о себе…» Галина избегает обращаться к нам по имени. Видно, что эта встреча и наше присутствие для нее мучительны.

«Галина! Что с тобой?!» В голосе Андрея звучит поднимающаяся тревога.

Некоторое время в комнате царит молчание. Затем Галина поворачивается к нам спиной и, глядя в окно, почти неслышно произносит: «Я уволена с работы… и выселена из пределов Москвы».

«Почему?!»

«Я – враг народа…» – звучит тихий ответ.

«В чём дело?!»

Снова молчание. Затем как шелест ветра за окном: «Потому что я любила моего ребёнка…» «Ты замужем?» – голос Андрея захлебывается беспредельным отчаянием человека, услышавшего свой смертный приговор.

«Нет…» – тихо роняет Галина.

«Так это… Это же не так плохо, Галя» – страх в дрожащем голосе Андрея сменяется облегчением. В нём мучительная борьба чувств – прощение, просьба, надежда. Снова в комнате повисает тишина, нарушаемая лишь тяжёлым дыханием Андрея.

«Посмотри!» – молодая женщина медленно кивает головой на маленькую фотографию, стоящую на столе. Глаза Андрея следуют её взору. Из простенькой деревянной рамки навстречу майору Государственной Безопасности Союза СССР улыбается человек в форме немецкого офицера.

«Это отец моего ребенка», – звучит голос девушки у окна.

«Галина… Я ничего не пойму… Расскажи в чём дело…» – дрожа всем телом, Андрей бессильно опускается на стул.

«Я полюбила этого человека, когда наш город был под оккупацией», – едва слышно отвечает молодая женщина, снова повернувшись к нам спиной и глядя в окно. – «Когда немцы отступили, я прятала ребёнка. Кто-то донёс. Ну, а дальше ты сам должен знать…» «Где же ребёнок?» – спрашивает Андрей.

«Его у меня забрали», – горло Галины перехватывает судорожная спазма. Её плечи беззвучно вздрагивают. Так плачет человек, когда у него нет слез.

«Кто взял?!» – в голосе Андрея прорывается угроза.

«Кто?» – как эхо звучит ответ Галины. – «Люди в такой же форме, как и ты!» Она поворачивается к нам лицом. Теперь это не хрупкая и ласковая девушка первых дней нашей юности. Перед нами женщина во всем величии своей женственности. Женщина, потерявшая своего детёныша.

«А теперь прошу тебя оставить мой дом…» – Галина в упор смотрит на неподвижную фигуру Андрея. Тот, согнувшись, как под ударами кнута, сидит на стуле и бессмысленно смотрит в дощатый пол. Плечи его повисли, глаза лишены выражения, жизнь ушла из его тела.

За окном догорает оранжевое солнце. Бесшумно качают ветвями пыльные сосны. Лучи солнца озаряют трепетным ореолом пушистые волосы женщины в пролёте окна, они ласкают её горделиво откинутую голову, неясные очертания шеи, хрупкие плечи под стареньким платьем.

Это сияние оставляет в тени нищенское убранство полупустой комнаты и все низменные следы человеческой бедности. У окна, ласкаемая лучами солнца, стоит женщина, ещё более далекая и ещё более желанная, чем когда-либо. На стуле посреди комнаты, сгорбившись и дрожа всем телом, сидит живой труп.

«Галя… я попытаюсь…» глухо говорит Андрей. Он сам не знает, на что можно надеяться и умолкает.

«Нам не о чем больше разговаривать», – тихо и твёрдо произносит Галина. Её глаза неподвижно устремлены на поблескивающий в последних лучах солнца знак МВД на рукава когда-то любимого человека.

Андрей тяжело поднимается на ноги, беспомощно оглядывается по сторонам. Он невнятно бормочет, протягивает вперед руку, то ли прося чего-то, то ли прощаясь. Галина смотрит в сторону, не замечая протянутой руки. Так продолжается несколько томительных мгновений.

Осторожно, как в присутствии покойника, я первый покидаю комнату, где Андрей надеялся найти своё счастье. Андрей выходит следом. Как слепой держась за стену, он спускается по лестнице. Его лицо посыпано пеплом, с губ срываются несвязные слова. Глухо отдаётся звук наших шагов по скрипучим ступеням.

Мы идём назад к станции. Над нашими головами шумят иглами сосны. Ноги вязнут в сыпучем песке. Бессмысленный шепот вверху – и тянущая тяжесть внизу. А между голыми стволами пусто. Так же пусто в глазах и на душе майора Государственной Безопасности Андрея Ковтун.

Когда мы сидим в поезде электрички, Андрей стеклянным невидящим взором смотрит в окно и упорно молчит. Я пытаюсь разговором отвлечь его мысли в сторону. Он не слышит моего голоса, не замечает моего присутствия.

Когда мы сходим на вокзале в Москве и направляемся к станции метро, Андрей в первый раз нарушает молчание и неожиданно спрашивает: «Ты, в какую сторону едешь?» Я догадываюсь, что он хочет избавиться от меня. Одновременно я чувствую, что я ни в коем случае не должен оставлять его одного.

Мы возвращаемся в гостиницу. Весь остаток вечера я как тень брожу за Андреем. Когда он на короткое время выходит из комнаты, я разряжаю наши пистолеты, лежащие в ящике стола. Андрей отказывается от ужина и необычайно рано ложится в постель.

0


Вы здесь » РУССОВЕДЫ. » Книги от автора Григория Климова » Песнь победителя (Крылья холопа, Берлинский Кремль, Машина террора)